удобрения созреть бы не помогли. Вот и Таня ощущала себя фруктом, которому в здешнем климате не стать самим собой.
— А помнишь такие цветы: когда я была маленькая, они росли всюду, или не всюду, но я их часто видела, а теперь они исчезли — ярко-синие?
— Помню из Овидия: дельфиниум, цветок из крови Аякса, который самоубился от обиды, когда не ему достались доспехи Ахилла, обещанные лучшему воину. Может, оттуда и пошла «голубая кровь»?
— Овидий у меня уже выветрился — это ж первый курс, а как назывались те цветы — не знаю, про себя я звала их «башмачки»: они такими двумя синими пузырьками, как туфелька. Вспомнила из-за этой проклятой
— Кстати, здорово: превратить волшебную сказку в принудиловку! А синие башмачки — нет, не обращала внимания, но смутно помню, что у деда было предубеждение против синих цветов и он их не сажал.
Когда мы были на третьем курсе, факультет облетела новость: наша сокурсница с английского отделения выходит замуж за англичанина. У нас была такая практика: на последнем, пятом, курсе преподавал носитель языка, их меняли каждый год, чтоб не пускали корней. И наша сокурсница, дотоле нам неизвестная (студентов много), каким-то образом с ним познакомилась, что было непросто, поскольку носителям языка предписывалось сразу после занятия исчезать во избежание «ненужных контактов». А тут как раз состоялся ненужный контакт, и они решили пожениться. На нее теперь специально ходили смотреть — это была платиновая блондинка неземной красоты, и ей предстоял выбор: либо учиться дальше, расставшись с английским профессором, которого так или иначе отослали бы на родину, либо — немедленное исключение, чтоб не навлекать на университет такой позор, как брак студентки с иностранцем. Причем с капиталистическим. Девушка колебалась. Ее пугали тем, что и брак не оформят или из страны не выпустят, и выгонят с волчьим билетом — никуда больше не поступит.
Все только это и обсуждали. Моя лучшая и единственная подруга Таня, понятно, всецело поддерживала студентку, говорила, что черт с ним, с университетом; в Англии небось тоже есть университет, а не выпустят — поднимется такая международная кампания, что будут вынуждены. По папиным делам знала, что если человек безымянный, в «антисоветской агитации и пропаганде» не засветившийся, — проще выпустить, чем торговаться за него с очередным президентом. Студенческое «общественное мнение» было другим: подстилка, польстилась на иностранца, пожилого, можно сказать, человека (ему было, наверное, лет сорок), и так ей и надо, вышибут из лучшего в мире учебного заведения — пойдет улицы мести. Государство затратило на нее столько денег, а она…
Так думала и самая красивая, и не самые красивые, посещавшие кабинет инспектора курса, который пользовал их там, а они не смели противиться (некоторых потом рвало, учитывая страхолюдность ловеласа), поскольку все знали, что он из КГБ. Мы с Таней, избежавшие феодальной дани, как свободные девушки, пошли вместо собрания, на котором должны были заклеймить сокурсницу позором, в кафе «Шоколадница» на «Октябрьской». Даже жаль, что блинчики с изюмом и орехами, политые горячим шоколадом, и сбитые сливки с шоколадной крошкой, казавшиеся самым вкусным, что бывает на свете, теперь расколдованы, разжалованы из волшебных, которые мы могли себе позволить только раз в месяц, в день получения стипендии, в ординарные. Еще надо было очередь отстоять, чтоб сесть.
Обсуждая предательницу Родины, мы с Таней сформулировали общее кредо: «частная жизнь». Общественное мнение, институт травли левых уклонистов и правых ревизионистов — последнее, что может нас интересовать.
— Знаешь, — сказала Таня, — не хочется провести жизнь на фронте. Просто у нас такая почва, удобряй не удобряй, что на ней хорошо растут только цветы зла (о, как я гордилась купленным по случаю за пять рублей томиком «Цветов зла» — прижизненным, в кожаном переплете! И как не могла поверить, что француз — первый из встреченных мной через несколько лет после окончания учебы — не знал, кто такой Бодлер). Я бы все отдала за то, чтоб не быть русской, мы — унтерменш, — прошептала Таня мне в ухо.
— Ну ты даешь! — я оторопела. — Что за хайльгитлер на тебя нашел?
— Да просто: приезжает сюда иностранец и может выбрать любую, никто не откажет. Выбирает самую красивую, естественно. В общем, до меня очередь никогда не дойдет. Останусь старой девой.
— Вот ведь кто про что…
За все пять лет в альма-матер Таня так и не встретила своего Иностранца. Но у нее появился ухажер, о котором она упоминала все чаще:
— Приклеился идиот, караулит с цветами у подъезда, не отвяжешься, люблю-люблю, я ему — пшел отсюда, брысь! А он все стоит, представляешь?
— Где ты его откопала?
— На вечеринке в МГИМО. Последний курс, как мы. Проводил раз до дому, так теперь повадился, урод. А тут совсем: поднялся за мной, папа открывает, видит его и — «заходите, пожалуйста». Я уж папе глаза страшные делала — будто не видит: «Проходите, не стесняйтесь, дочь у меня дикарка — ты бы представила своего приятеля». И мама вышла, тоже расшаркивается. Ну у нее вообще бзик, что я никогда замуж не выйду — обрадовалась, что хоть кто-то появился. Я же еще и дикарка.
Таня фырчала и шипела, как змея, все чаще рассказывая об этом Банном Листе, которого мы так и прозвали меж себя, но только мы сдали последние экзамены и получили дипломы, как Таня сообщила, что выходит замуж. За него, за Банного Листа.
— Ка-а-к? — заорала я. — Ты же его не любишь, презираешь, ты что, с ума сошла!
Мы снова, как в начале нашего знакомства, отправились в кафе «Космос», взяли по самому дорогому, фирменному мороженому «Космос» — скрытому под шоколадным соусом, с двумя печеньями-ушами, похожему на сам этот таинственный космос, который наверняка нас слышит.
— Это временно. Потерплю, — стоически сказала Таня. — Есть ради чего. Листа скоро отправляют работать в Испанию, ему нужна жена, иначе не выпустят. Мы поженимся, уедем, а там я найду себе нормального испанца, и дело с концом. — Таня сияла от радужной перспективы.
— Фиктивный брак?
— Фиктивный, наверное, не получится, ему жить негде, он из провинции, папа покупает нам квартиру. Родители в нем вообще души не чаят — говорят: такой воспитанный, обходительный, покладистый, он теперь с ними в основном и общается. А я начинаю учить испанский. Лучше б во Францию, конечно, и учить ничего не пришлось бы, но это детали, главное — пересечь границу.
Лето у меня прошло в разъездах, мыслях о разводе и поисках работы. Осенью я позвонила Тане. Удивительное это было время, когда телефон трезвонил беспрерывно, по нему говорили часами, в доме было броуновское движение гостей, при этом еще успевали что-то делать, не меньше, чем потом, когда жизнь претерпела евроремонт. У Тани был совершенно убитый голос. И она стала рассказывать:
— Я бью его головой о батарею. Ничего не могу с собой сделать. Не выношу, всякое терпение кончилось. В Испанию он, видишь ли, уже не едет, только через три года, а пока привез из своего Мухосранска мамочку, и мы живем втроем в однокомнатной квартире. Вот так.
Я никогда не слышала, чтоб кто-то — не потерявший человеческий облик алкаш, не уголовник какой, а из знакомых — бил человека головой о батарею. Тем более тихая, скромная Таня. Это был шок.
— Так выгони их обоих, иди жить к родителям — это ж не жизнь!
— Не могу. Я беременна. — Таня сообщила это как печальное известие. Почему же, думала я, не дается то, чего больше всего хочешь? Ну почему Тане не подвернулся Иностранец, почему ее жертва этому идолу — брак по расчету — убила и сам расчет? Расчет — это же надежда, а у нее и надежду отняли. Я отмечала это уже не раз: как вопрос жизни и смерти, так непременно ничего не получается.
— Тань, давай по порядку. Ты хотела выйти замуж за иностранца ради чего — ради свободы. В результате: ради свободы ты в неволе.
— Ага, в тюрьме. Лучше было оказаться в тюрьме у Софьи Власьевны, чтоб Софья Васильна защищала. — Она усмехнулась: — Юмор висельника.
— Может, сделать аборт?