— Поздно. Я слишком поздно узнала.
— Давай увидимся, что ли. Я вот развожусь…
— Везет тебе! (А это у меня в очередной раз загорелась табличка «…если осталось бы жить один день» — вот и решила не откладывать.)
Мы не увиделись. Таня чувствовала себя заключенной, и папа-защитник защитить не мог. Он сам толкал ее к «перспективному» браку. Сошли на нет и наши телефонные разговоры, но года через три Таня объявилась. За это время у меня уже пронеслась целая жизнь, а Таня продолжила будто с того же места: «Лист уже там, мне осталась только свекровь, но недолго ей из меня кровь пить. Звоню попрощаться, уезжаю навсегда, с дочкой», — говорила она о сбывшейся мечте все тем же траурным тоном, который взяла себе с момента замужества — будто надела паранджу, и та приросла.
— Не слышу радости в голосе, — и я почувствовала, что говорю это почти что чужому уже человеку.
— Откуда ж быть радости, если из огня да в полымя? Не хочу его видеть, вот и тяну с отъездом, но срок вышел. Дипслужба, свои правила.
Встречаться Таня по-прежнему не хотела. Она ничем, кроме дома, не занималась, а у нас это считалось стыдным. Равно для женщин и для мужчин — без всякого феминизма так вышло. И как раз девушки, предназначавшие себя на экспорт, мечтали чаще всего о свободе ничего-не-деланья. Быть женой, не зарабатывать, не искать места в социуме, растить детей или не растить — как скажет господин, который по определению богат и непьющ. Даже не так: здесь надо было занять «экологическую нишу» муравья в муравейнике, а там — стать белым человеком. Ничего расистского в виду не имелось, но выражение было ходовым.
Танин отъезд неумолимо приближался. Наконец дата была назначена, билет и диппаспорт выданы. Таня паковала чемоданы, напоследок решила пройтись по Москве. Попрощаться с родным городом. Дошла до гостиницы «Националь» и зашла в тамошнее кафе. Это раньше ей туда было нельзя — она ж не валютная проститутка, — но жену советского дипломата наверняка не выгонят. Заказала кофе и берлинское печенье — это было единственное место в Москве, где изредка, прямо у входа в кафе, на улице, продавали белые картонные коробки с этим неслыханным деликатесом. За соседним столом сидела компания французов, понадобилось что-то перевести, она подала реплику с места. «Вы говорите по-французски? Какая удача! Идите к нам за столик!» Это были какие-то бизнесмены-инженеры и их адвокат. Родная речь. Носители языка. До сих пор она видела только одного, нашего, на дипломном курсе, избегавшего ненужных контактов. В адвокате она узнала именно того Иностранца, которого так долго искала. Они гуляли по летней ночной Москве, советской Москве, в которой ночи были черны как космос, и только рубиновые звезды светились над Кремлем. Невидимая эта Москва все равно казалась прекрасной. Они гуляли и завтра, и послезавтра, свекровь таращила глаза на внезапно изменившуюся невестку, а та с блаженной улыбкой отвечала: «Я так счастлива, что скоро улечу!» Через несколько дней он позвал ее уехать с ним в Париж. И улетел. Пора было лететь и ей. Тут-то Москва снова стала обшарпанным, затерянным на краю земли островом невезения.
Будущее в нас спит, Танина ide?e fixe — что? как не предчувствие падения железного занавеса, доносящийся запах другой жизни? Мы — чужие, мы были чужими дряхлеющему Совку, нуворишскому капитализму, и на Западе, куда устремилась очередная волна эмиграции, мы тоже чужие. На каждую адаптацию или на противление ей уходили годы, силы, и единственно чем мы могли жить — это чувством, поскольку ценности — все на свете ценности — были не нашими, а кем-то назначавшимися таковыми и отменявшимися. Как те старинные монеты — у них не было абсолютной цены, все зависело от того, хлам история в данный момент или фетиш.
Танин путь к возлюбленному был так долог и многотруден, что когда наконец, получив французскую визу (все-таки Лист был добрым человеком), она рухнула вместе с дочерью к его ногам, ей требовалась длительная передышка. Реми жил в самом дорогом районе Парижа, на острове Сен-Луи. Он был потомственным адвокатом, и семья владела целым домом. На первом этаже жили родители, на втором — сестра Реми, на третьем — его бывшая жена с тремя детьми, а на четвертом, в мансарде, — он сам. Он был рад ей, но весьма смущен внезапным десантом: чемоданы, ребенок — все они собиралась поселиться у него. А у него, честно говоря, от своих-то трех детей раскалывалась голова, и жена хоть и была бывшей, вернее — полубывшей, предполагалось, что он кукует один на своей мансарде, ну приходят-уходят там всякие (за то и выгнала), но не то чтоб он мог взять и объявить на весь дом: «Внимание, у меня тут семья № 2». Нет, этого не поняли бы ни родители, ни сестра, ни ее муж, ни их сын, ни жена, ни трое его собственных малолетних отпрысков. Он не был разведен — всего лишь
Дело было между обедом и ужином, как раз для того, чтоб
— Ты не говорила, что у тебя есть ребенок, — осторожно начал Реми.
— Я просто не успела, — прервала его Таня. — А чтоб оказаться здесь, мне нужно было пройти через такое… Ты не любишь детей?
«Видишь ли, Юра», — отвечали в таких случаях советские люди, знавшие свои книги и фильмы наизусть, а Реми, сконцентрировавшись на вопросе, ответил: «Ты очень красивая!» И сжал ее руку. «Жаль, малышка не понимает по-французски, мы б поговорили, да?» — И потрепал девочку за ухо. В процессе разговора Таня задала сакраментальный вопрос: «Кого ты защищаешь?», который его удивил, он не совсем понял, что она имеет в виду, ответил: «Гражданские дела. Разводы, наследство, споры хозяйствующих субъектов — всякая дребедень».
Реми был ужасно обаятельный. Я с ним дружила десятилетием позже. Но он был абсолютный распиздяй, и только тени предков-адвокатов поддерживали его на плаву. Черноглазенький такой, статный, бонвиван, романтичный похуист. И жена его немка — вылитая Мерлин Монро — относилась к нему снисходительно, но соблюдая приличия: он не отказывал ей ни в каких прихотях, а прихотями ее были бесконечные покупки, дорогие бренды, за что француженки удостаиваются эпитетов «алчная и корыстная», но она же не француженка! У меня сложилось впечатление, что ее привязанность к нему этим и ограничивалась, а он — он ее обожал.