несравненный насос на какую-то красную тряпку.
Мальчик ни о чем не спрашивал и ничего больше не сказал и прямо так, без пальто, как работал в сарае, тягучим, ленивым шагом поплелся обочиной дороги по направлению к дому Войцеховского, сунув руки в карманы, вздернув плечи, — ни дать ни взять Вилис. И чем больше Айгар удалялся, тем больше ей казалось, что это действительно Вилис, хотя этого никак не могло быть. И Ритма глядела ему вслед с невольной жалостью — то ли ей было жаль сына, которого она обидела, то ли жаль Вилиса, которому она ничего не сделала. Отчего же Вилиса?
Она заставила себя отвернуться, вынесла прищепки, нанизанные на шпагат, таз с выжатым бельем и стала развешивать. День был такой же искристо-ясный, как утро, но поднимался ветер, и простыни, которые она вешала, при дуновениях трепались вокруг нее, а при порывах над нею взлетали. Она ходила вдоль них и между ними с тазом и прищепками, постепенно забывая про Айгара и про Вилиса, успокаиваясь и даже воодушевляясь, ведь это было так красиво, когда над нею белыми крыльями парили чистые простыни, свеже пахнущие не то снегом, не то аиром, и ей снова пришло в голову — как мало, как удивительно мало нужно человеку для счастья.
И в час заката он его увидел — в красном зареве садящегося солнца, между розовыми снегами и сизыми стволами, в хаосе кричаще-ярких, теплых и холодных красок, в котором еще тлел зимний день, горел безумными огнями, пылая с торжеством и отчаянием, перед тем как погаснуть. С самого утра Вилис чувствовал его близость, он ощущал даже его взгляд, ждал этой встречи с напряжением и дрожью, желал ее и домогался, жаждал и алкал.
И вот все это мгновенно свершилось — он его увидел!
Но судьбе опять было угодно над Вилисом подшутить. Судьба уже не раз и не два сыграла с ним шутку и решила теперь отколоть еще один номер, а именно — Вилис увидал его, однако не узнал, он видел его и смотрел прямо на него, однако не смекнул, кто это, и только, часто мигая близорукими глазами, пялился оторопело, как на призрак, как на виденье, и все еще не вскидывал ружье, а сжимал приклад в замерзших руках и перебирал пальцами, будто играя на инструменте что-то легкое, игривое, так что весь его вид и поведение со стороны могли показаться полной беспечностью и сплошной безответственностью — чистым мальчишеством и прямо-таки преступным легкомыслием это выглядело, ей-богу, ведь только ему одному было слышно, как тревожно и гулко, словно в пустой бочке, колотится его сердце, отдаваясь в висках так, словно их дергал гнойный нарыв.
Но по мере того как тот медленно и странно, как бы не в рост шел, а ползком на животе продвигался в его сторону, Вилис постепенно различил уши лося, которые сторожко и нервно ходили, как локаторы, улавливая собачий лай и приближение загонщиков, потом спину с крутым загривком и под конец лосиную морду с особым, характерным вырезом ноздрей, какого нет ни у одного другого зверя. У него были лосиные уши, морда и спина, но, боже правый, это был не лось! У него были слишком низкие ноги, чтобы это мог быть лось, а вернее сказать, ног вовсе не было. Прямо жуть, у него не было всех четырех ног, и тем не менее он двигался!
Все это Перкон видел с ужасающей ясностью, и у него под шапкой зашевелились волосы.
Его никак нельзя было назвать человеком, склонным к суеверию и мистике, к вере в сверхъестественное и колдовство; он понимал, что лося без ног быть не может и еще менее возможно, чтобы такой лось двигался. Но надо попять и его. Он знал ведь, что у зайцев одно сердце, что у них не бывает двух сердец, тем не менее, вопреки этому, он самолично уложил такого зайца из старого «зауэра». И хотя сейчас у него от ужаса волосы на голове шевелились; он все же стал поднимать ружье, целясь в чудище, но пока не нажимал спуск, еще медлил, выжидал, ведь стреляя на авось, без стопроцентной гарантии, можно было снести и шлепнуть черт знает кого.
Так прошла, может, минута, может, две, может, и больше двух, потому что время тянулось ненатурально медленно, текло, как густой пролитый кисель, а чудище между тем постепенно приближалось, и дуло Вилисова ружья, чертя в воздухе чуть волнистую линию, следовало за призраком на его пути.
И вдруг Вилису стукнуло в голову: ах он балда и лопух, медный лоб и тупарь, ах он болван и осел, идиот и чурбан! Это же лось, настоящий лось, какой только может быть настоящий! Призрак и чудище, леший и виденье… Сам он призрак и леший! Матерь божья, индюк он и слепая курица, если это не форменный, истинный лось, — просто он крался по дну канавы, норовя выбраться из оклада и опять показать всем им дулю и оставить с носом,
Вилис прицепился в холку. Мушка, как ненормальная прыгала перед глазами, лишний воздух распирал грудь, очки запотели, сердце подкатывало ко рту, нижняя губа дергалась, в ушах звенело.
«Контузия, старая шлюха!» — мысленно выругался он, возмущаясь своим недугом как живой тварью, которая, угнездившись в нем, спала и видела, только о том и мечтала, как бы его надуть и одурачить, провести и предать.
Он трясся всем телом и старался взять себя в руки, но никак не мог унять дрожь. Курок обжигал ему палец, и это было чудно и странно, невероятно это было, просто невозможно, чтобы от прикосновения двух холодных тел мог возникнуть такой дикий жар, и тем не менее курок, раскаленный чуть не добела, жег ему кожу. И так прошло, может быть, пять секунд, может быть, десять, потому что время целиком и полностью остановилось, застыло оно, как пролитый металл.
«Спокойно, старик, — бессвязно бормотал он, то ли вразумляя лося, который все приближался, то ли уговаривая себя. — С оглядкой, старик… с умом… без паники… главное — с умом и без риска… без риска, старина… только без риска…»
Лось, однако, судил иначе — лось решил рискнуть. И он прыгнул, вытянувшись во весь свой исполинский рост, и выкатил красивую грудь, будто развернув перед ослепленным взором стрелка веер мощных мускулов. И, подскочив от неожиданности, не думая ни о чем, тупо, будто во сне, Вилис нажал на спуск. И ружье выстрелило. Но он, как глухой, не услышал выстрела и только верхней частью корпуса шатнулся назад от сильной отдачи в плечо, но боли от удара тоже не почувствовал.
С тяжелым гулом, с треском падающего дерева лось прошумел мимо Вилиса, чуть не смяв его на бегу. Вилис выстрелил из другого ствола. Промелькнув в поднятых задними ногами вихрях, лось нырнул в ослепительный блеск гаснущих красок и растворился как виденье, и лишь вокруг того места, откуда он прыгнул, снег пестрел бело-красный, точно усыпанный крупной клюквой. И поняв, что в первый раз он пальнул прежде времени — спереди, а второй раз бахнул с опозданием — сзади, что зверь ушел, ушел раненый, и случилось то, чего он всегда пуще всего боялся, Вилис вскрикнул, но не услышал своего голоса и только немо, как рыба, разевал рот, выдыхая что-то путаное и бессмысленное, невнятные слова, между собой не связанные, и господь бог с архангелами так и слетали с его губ вперемешку с проклятиями и матюками трех- и пятиэтажными и притом на двух языках.
Он хотел перезарядить ружье и бегом бежать по кровавому следу, но руки и ноги не слушались его и безвольно болтались, как у тряпичного клоуна.
«Так я и знал… я же предчувствовал…» — сбивчиво думал он, хотя ничего-то он не предчувствовал и еще меньше того знал, что должно произойти.
Все слилось у него перед глазами, он хотел повернуться, но ватные ноги не держали его тела, и с тяжеловесной грацией старой балерины он сел на снег, зажав между колен, как большую свечу, ружье. Его сознания слабо касались окрестные звуки: кто-то звал его, как будто бы Ритма, но этого не могло быть.
Ритме казалось, что кто-то ее зовет, но она не обернулась, так как автобус уже подъехал к крытой остановке. Она заметила его еще издали: едва только выйдя за калитку, она увидела, что он стоит и вот-вот тронется, но не было никакой возможности его задержать — махнуть рукой с такого расстояния было бессмысленно, и она сделала то единственное, что может сделать человек в ее положении, — она бросилась бежать.
Сзади коротко просигналила машина. Но и тогда Ритма не оглянулась. Она была так поглощена одной-единственной мыслью, так сильно боялась опоздать, что и заслышав сзади гудок, продолжала бежать, только взяла чуть правее.
— Ритма!
Только теперь до нее наконец дошло, что гудят-то ей и зовут ее — ее зовут, кого же еще, и, обернувшись, она увидела в окошке «Запорожца» смеющееся лицо Аскольда Каспарсона. И, сразу