воркованьем, на какое только способна такая луженая глотка.
Как видно, в Купенах Тьер наворотил кучу дел, если уж Алиса не только обозвала его нечистым, но и по своей охоте рассталась с подарком от самого Петера…
В ту осень Петер вернулся из дальнего рейса на рыболовном судне — загорелый дочерна, с головы до ног одетый в пеструю мешанину из заграничной синтетики и поделок кустарей жарких стран, диковинный и экзотический, как этот самый Тьер, денежный и восхищенный тем, что он узнал и повидал, готовый напоить всех и каждого, кто согласится слушать его захватывающие приключения, в которых суровая действительность была сдобрена буйной фантазией. Без малого три месяца прожил Петер в Купенах и один раз даже зашел к Войцеховскому, однако не домой, а в ветеринарный участок, только о том и говорил, что о близкой весне и о новом рейсе, но вскоре после Нового года прочел какое-то объявление, мигом загорелся, в который раз бросил Алису, уехал в Сибирь… а полгода спустя прислал письмо из Туркмении.
Характер Петера до того отличался от характера Войцеховского, был так ему противоположен и несуразен, что в минуты душевного смятения Войцеховский порой начинал сомневаться, может ли быть вообще, что Петер его сын. Больше того, бывали даже минуты, когда ему страстно хотелось не быть отцом этого вертопраха и шута. Но отрицать Петера значило отрицать Еву — Еву, какой она была в его жизни и осталась в его памяти: самый близкий человек и самое светлое воспоминание. Не признать Петера означало не признавать, что в этом мире возможно и что-то чистое, — или уж нельзя верить даже Еве. И доставляло ли это ему радость или страдание, удовольствие или разочарование, — Петер, который не носил ни его фамилии, ни фамилии Евы, а звался Купеном, был его сын.
К добру это или не к добру, пан Войцеховский, что в последнее время ты постоянно копаешься в своем прошлом, чего совсем еще недавно за тобой не водилось? Может быть, не в том суть, к добру это или не к добру, а просто налицо старость, которую ты не признаешь и от которой открещиваешься, а, пан Войцеховский? И не станешь ли ты на следующей стадии кое-что приукрашивать в своей прошлой жизни? Замазывать какую-то неприглядную трещину, кое-что покрывать политурой, лаком? После такого косметического ремонта твоя жизнь, безусловно, покажется куда симпатичней. Ее можно даже причесать и подмазать, как старую даму!
— Ну, do diabla! — сердито одернул себя он, сознавая тщетность такого самоанализа и терзаний, но круговые заходы воспоминаний в минуту одиночества снова и снова затягивали его, точно в водоворот.
Самое умное сейчас было бы снова лечь и заснуть, если бы сон не развеялся безвозвратно. Чем прикажете заняться человеку среди ночи в темном доме? Было бы хоть электричество, черт возьми!
Он нашел впотьмах спички, потом свечу, зажег и, озаряемый то и дело призрачным светом молнии, ощупью добрался до кухни, включил газ и поставил на конфорку чайник. Читать при мигающем язычке пламени было невозможно, магнитофон молчал и радио тоже — как же еще скоротать время в пустом и темном доме, доставив себе к тому же маленькое удовольствие, если не сварить чашечку кофе, который уже не мог разогнать то, что все равно улетучилось, — разогнать сон?
Пока вода грелась, грозовые разряды постепенно ослабли, только дождь хлестал и стучал по- прежнему и свет не загорался. Если молния ударила в столб или трансформатор, вряд ли до утра придут исправлять, так что надо смириться с темнотой, которую бессилен развеять горящий фитиль. О чем думать человеку в грозовую ночь при мерцании трепетной свечи? Только не надо опять за старое, пан Войцеховский! Давай думать о…
А вот и чайник вскипел! Войцеховский достал кофе в зернах и кофемолку. О, czarna kawa, rum… Но как же смолоть? Psia krew, неужели придется довольствоваться чаем? А что ж остается, если тебе так трудно держать хоть малюсенький запас молотого кофе на такой — в буквальном смысле слова — черный день? Трудно, не трудно, а никогда запаса нет: забота о завтрашнем дне и о последствиях, пожалуй, никогда не была его сильной стороной и, видимо, никогда уж не будет. Не надо потакать своим капризам и быть рабом своих страстей — будем пить чай! Горящая свеча, чашка мейсенского фарфора, призрачный свет за окном, белые кальсоны и попугай на плече… Сюда бы еще колоду карт, истрепанную и засаленную, как у Мелании, и он вполне сойдет за профессионального гадальщика, пропащего, отпетого грешника и плута или же за рядового призрака с мургальского кладбища — старого картежника и пьяницу, что, улизнув за развалившиеся ворота, в законный полуночный час предается добрым старым привычками и усладам…
Войцеховский невольно прислушался. Ага, дождь утих и перестал. И гром сквозь тишину рокотал глухо и невнятно. Значит, гроза ушла. Воздух лился в окно пряный, напоенный запахом весны. Дивная ночь. Такую и проспать жалко — как Иванову ночь. И в конце концов хорошо, что гроза подняла его своей канонадой, а то проспал бы он все на свете как сурок.
Сна как не бывало, но он не чувствовал себя разбитым и усталым, как обычно, когда мучился бессонницей, — и воспоминания прошлого и теперешние ощущения были очень четкими, как будто и его освежил грозовой дождь и ночная прохлада. И он не полез в постель, а, напротив, оделся, накинул плащ, сунул в карман фонарик и в сопровождении Нерона вышел из дома.
Потонувшее в темноте Мургале казалось низким и сплюснутым под громадой бескрайнего небосвода, который вдруг осветила вспышка зарницы, тускло отразившись в сплошных лужах. Немое зарево дрогнуло и погасло, и снова надо всем сомкнулась до одури пьяная весенняя ночь.
Войцеховский шагал без определенной цели, не думая, куда идет и зачем, и Нерон тяжело трусил рядом, шлепая по лужам, ведь собака до глубокой старости все равно что ребенок. Когда они поровнялись с отделением связи, Войцеховский вспомнил и нащупал в кармане ключ от почтового ящика, который всегда носил с собой, на металлическом кольце, вместе с ключами от квартиры, вошел в переднюю, где дверь была открыта круглые сутки, а вся стена занята почтовыми ящиками абонентов. Он посветил на свой и открыл его, вынул газеты и посмотрел, нет ли между ними письма, но писем не было. Чтобы увериться, он сунул руку в ящик, но царапнул когтями деревянное дно — нет, письма не было. Он запер ящик, сунул газеты во внутренний карман пальто, а фонарик и ключи в наружный и пошел, и собака семенила рядом, не отставая, но и не опережая и с удовольствием бредя по лужам.
Ни единым огоньком не оживленное и лишь изредка озаряемое дальним призрачным светом, Мургале казалось покинутым — ведь лаять собакам было уже поздно, а петь петухам еще рано — и вымершим. Ветер улегся, и в темной влажной тишине иногда лишь стучали капли, падавшие с мокрых деревьев и водостоков. В окнах ветеринарного участка, как и везде, света не было, царила мертвая тишина, и в стеклах по временам трепетно дрожали неживые блики зарницы… И все же одно окошко было раскрыто настежь, и в нем виднелось что-то белое. Человек? Или сдвинутая занавеска? При вспышке он различил женскую фигуру. И хотя черты лица разглядеть не удалось и даже очертаний тела, он понял, что это может быть только Джемма, которая смотрит, как удаляется первая гроза и полной грудью вздыхает разбуженная земля.
Аромат свежей смолки от клейких молодых листьев, горьковатый дух влажной почвы, свет молнии и стройная фигура в открытом окне… В нем всколыхнулось что-то так внезапно и сильно, что сжалось сердце. Чаяния и тоска, не ослабленные еще равнодушием; восхищение вселенской красотой мирозданья — все, что излучал этот реальный и в то же время нереальный образ в проеме окна, вошло в его душу и вновь от нее отразилось. Ему хотелось подойти, и все же он не подошел, не уверенный в том, не разрушат ли произнесенные слова красоту, которой лучше любоваться издали, как картиной, ведь именно в дистанции скрыто волшебство, вблизи же явственно проступают мазки. Он был достаточно стар, чтобы это знать, и все же, видно, недостаточно стар, если все последнее время неосознанно ждал этой минуты и если она, как бывает всегда, застала его врасплох. Он удивлялся своим чувствам, не по возрасту ярким, но их не стыдился, как не стыдился никогда, только часто скрывал, а это не одно и то же. И радостное возбуждение, его охватившее, которое — он знал это наперед — принесет с собой и страдания, было лишним свидетельством, что ничто не кончилось, не завершилось, что все продолжается и будет продолжаться еще и еще. После кошмара, в котором его убивали, он до головокружения остро и ярко ощущал в себе токи жизни.
То, что Мелания называла прощальным вечером, на деле было совсем скромным ужином на три персоны в квартире у Войцеховского, за накрытым по-холостяцки столом, для которого все, за исключением кофе и бутербродов, хозяин добыл в Раудаве, в гастрономе и кулинарии.