полупарализованной бабки никак нельзя было ожидать, — стала подниматься, села, больше того, замахнулась для удара… Но ударить не успела. Глаза совсем вылезли из орбит и в рассветном сумраке из голубых сделались стальными… Костлявое тело дрябло сползло на подушки. Руки еще хватали воздух и долго потом шарили по одеялу, понемногу замирая… Хуго, вставай, мать кончилась! Но тот никак не мог очухаться и сбросить путы утреннего сна. Она, Мелания, не чувствовала ни жалости, ни страха, ни удовлетворения, ничего — ей по-человечески хотелось спать, сон валил ее с ног, и она мечтала только об одном: повалиться на тюфяк хоть бы так, в одежде, и заснуть. И храпеть, и дрыхнуть без просыпу, как убитая; она просто одурела от бесконечного бденья у постели больной. И вот теперь все было кончено. Но когда Хуго как подкошенный упал возле матери на колени и вдруг зарыдал в голос, совсем не как мужчина и даже вообще не как человек, а завыл и застонал, как от дикой боли зверь, она, вздрогнув с головы до пят, с грустью и горечью поняла, что в Лаувах останется вряд ли, не сможет остаться, что уйдет отсюда и никогда не вернется.
Так зачем же она вернулась именно теперь? Чего она прилетела сюда и шастает вокруг усадьбы, косит на нее злым глазом, как ворон, как раз сегодня, когда Хуго уехал и, может быть, навсегда?
Ребенок по-прежнему глазел на Меланию. И в оправдание свое она хотела уж было сказать, что когда-то жила здесь. Но никаких объяснений никто от нее не ждал и ни о чем не спрашивал. Потеряв наконец к Мелании всякий интерес, мальчонка поднял глаза кверху и, сунув палец в рот, наблюдал за скворцом, И было так странно видеть, что в дверях этого дома при гаснущем свете дня стоит не сморщенная как гриб, забытая богом старуха, а малое дитя. В Меланьиной голове сами собой стали складываться слова:
Скворец поднялся на крылья и пролетел как раз над Меланией, и она почувствовала, как на плечо ей что-то капнуло. Ах ты, зараза! Достала носовой платок и вытерла.
Мальчишка вынул палец изо рта и засмеялся. Вместо одного верхнего зуба у него была дырка. Мелания повернула назад.
«А этот тоже хорош! Пришел бы к автобусу и проводил, чем барина из себя строить», — вдруг подумала она, чувствуя потребность на ком-то сорвать злость и ни с того ни с сего, чисто по-женски, избрав жертвой Войцеховского. Однако, поразмыслив как следует, она смягчилась — ведь годы идут и идут, приходят и уходят люди, и только они с Войцеховским бессменно остаются при ветучастке, как вечный инвентарь, как каменный фундамент здания, который, видимо, стоял бы и тогда, если бы даже сгорел и рухнул дом. Она почуяла, что в этом ее раздумье есть некое зерно — мысль, и даже нечто большее, чем мысль, здесь есть поэтический образ, который вдруг, как лосось икру, стал метать слова, их в определенном внутреннем ритме повторяли Меланьины губы, а слова сплетались и слагались в строки — и все прочее сразу слетело с нее и осыпалось, как кора, как шелуха, и стало неважным, несущественным. И она шла и шла, все больше вдохновляясь, пока не перестала замечать все вокруг и только шептала и бормотала новые строфы, как заклинания, как заговор. И по возвращении домой у нее было готово даже название. «Ветеринария» — собиралась она надписать сверху. Но, поразмыслив немного, все же отвергла это название как слишком деловое, будничное и заменила другим, более туманным и поэтичным, «Наш храм», у которого опять же — будь оно неладно! — был другой изъян, церковный этакий душок примешивался тут и запашок, и потому оно Меланию тоже не устроило, как и прежнее. В конце концов она остановилась на трех звездочках, ведь их ставили вместо названий стихов даже классики, и по сей день успешно ставят.
Когда Мелания с этим благополучно покончила, она, уже в полном согласии с собой, отправилась на кухню и стала жарить на ужин картошку с салом.
А Джемма в эту минуту делала то, что на ее месте, пожалуй, делал бы любой человек, который, прожив в Мургале месяц, едет домой, — она вспоминала, как прибыла сюда, и перебирала в памяти события, связанные с теми местами, мимо которых она сейчас проезжала. II так же как в подобных обстоятельствах казалось бы, наверно, большинству людей, ей тоже представлялось, что провела и прожила она здесь не четыре недели, а больше, ведь сумасбродная метель — эта первоапрельская шутка — обманчиво создавала тогда иллюзию глубокой зимы, между тем как сейчас землю покрывала и трепетала на ветках первая нежная зелень.
Магазин, где они с Меланией всегда покупали продукты… Развилка, откуда идут дороги на «Копудруву» и в школу механизации. Просадь, ведущая к хутору, где ее чуть не слопала бешеная баба… Дом под серым шифером в Купенах, который она искала, но так и не смогла найти в сером ночном сумраке… Тут же неподалеку ее, заплаканную, подобрал в свой газик Войцеховский и, успокаивая, говорил так странно, как никто еще никогда с ней не говорил, — как будто на чужом языке, и она поняла из всего и запомнила не слова, а только впечатление…
Колеса прогремели по мосту через Выдрицу, и автобус пополз в гору. Как раз тут в день приезда и пошел снег, повалил и закружил так, что автобус с пассажирами прямо-таки ухнул в белесый кипящий омут метели, и сердце ее сжалось в неясном страхе перед неизвестным, навстречу которому она двигалась, и в столь же смутной тоске по дому, не дому отца или дому матери, а по дому вообще — месту под солнцем, где она никому не будет нежеланной обузой. И в то время как автобус, фырча мотором, тащился и карабкался в гору, где за вершинами парковых деревьев сияла чистая сверкающая полоса вечернего неба, Джемма размышляла также о будущем — не о том, что ожидало ее нынче вечером, завтра и послезавтра, но об отдаленной будущности, как человек, для которого только что завершился пусть и недолгий и не такой уж важный, а все же определенный этап в жизни. Она думала о том, что через год должна кончить техникум и, может быть, так же вот, как сейчас, будет ехать к новому месту жительства, что у нее тогда будет и свой дом, ведь специалистов — а ветеринаров в особенности — колхозы обеспечивают жильем, и тогда она станет наконец самостоятельной, независимой, будет получать приличную зарплату и жить по своему разумению, а не так, как нравится другим.
Так она думала, между тем как светлая полоса понемногу разрасталась вширь, и лишь солнце все еще пряталось за краем облаков. Парк остался позади, открылись бурые и светло-зеленые, обрамленные фиолетовой дугою лесов просторы полей, сквозь которые вился уже обсохший на ветру серый большак. По его обочине двигалась навстречу автобусу темная человеческая фигурка с овцой или теленком. Потом, однако, стало видно, что это не овца и не телок, а большая овчарка. Это был Нерон, и по нему Джемма узнала и Войцеховского.
Феликс Войцеховский шел своей обычной пружинистой походкой, лишь чуточку прихрамывая и кое- когда щегольски касаясь земли тонкой тростью. Джемма хотела его окликнуть, но окно было закрыто, а махать рукой было бы тщетно и глупо: Войцеховский даже не повернул головы в эту сторону, и автобус прогромыхал мимо, быстро оставив путника позади. И Джемму охватило непонятное какое-то чувство — будто она что-то забыла, только не могла сразу вспомнить, что именно. Она даже открыла портфель и пересмотрела содержимое, чтобы проверить, все ли на месте, и все действительно оказалось на месте.
Она оглянулась, но на участке дороги, открытом взгляду, не было ни Войцеховского, ни Нерона. И автобус лихо катил дальше. Под ним, стреляя в раму, градом барабанила и гремела галька. Жар невидимого солнца все больше золотил кромку облаков, и вдруг выглянуло само светило, разом, как при вспышке, затопив землю искристым, слепящим светом.
«Вспышка, — вдруг вспомнила Джемма — просветление…»
И ее вновь охватило то же смутное, неясное ощущение, будто она все же забыла что-то, оставила, хотя и сама уж теперь убедилась и знала точно, что все у нее с собой, в Мургале не забыто ничего, во всяком случае такого, что имело в ее глазах хоть какую-то ценность.
То была чистая случайность — Войцеховский не имел намерения встретить по пути автобус: это было