переброске войск на юг… — Пылаев поднялся. Не ищите у нас поддержки против Азина. И не советую соваться к нему в этот момент с нервическими вопросами, азинский характер вам уже известен. Пылаев вышел, хлопнув дверью.
Игнатий Парфенович думал, что вслед за комиссаром дивизии уйдет и следователь, но Саблин сел на диван.
— Я у тебя заночую, — объявил он.
Поздним вечером выспавшийся Саблин сказал Лутошкину:
— Поужинать бы нам. Имею трофейную бутылку спирта. А что имеешь ты?
Саблин сидел у окна с трубкой в кулаке, голова его сливалась с ночным мраком. Правый угол комнаты прикрывала выцветшая ширма — на синем шелке маячили силуэты голенастых аистов.
— Скучная птица аист. На Илиме я любил стрелять по лебедям, — сказал Саблин.
— Что такое Илим? — без особого интереса спросил Игнатий Парфенович.
— Приток Ангары. Я там ссылку отбывал. — Саблин поправил спадавшую с плеч куртку и сразу представил себе тайгу, голые берега реки, хижины из кедра без крыш, с рыбьими пузырями вместо стекол в оконных рамах. Он видел и ездовых собак, роющихся в отбросах, и желтые лужи замерзшей мочи на снегу, и огромные, смахивающие на спрессованную сажу, каменные глыбы. Сквернейшее место Илимск, — погасил он это свое видение.
— А я был сослан в вятские края. С превеликим риском бежал, но меня быстро поймали. — Игнатий Парфенович повертел в пальцах стакан.
— Я много бегал, и без особенного риска, — похвастался Саблин.
— Без риска? Редкая удача.
— Я вообще удачливый человек. Но все же любую удачу надо организовать. — Саблин раскурил трубку.
Живое воображение его опять вызвало запомнившуюся картину. Он увидел якутку: молодые красные губы улыбнулись ему, и вся она, крепко сбитая, одетая в оленью парку, в длинные, до живота, торбаса, встала перед его глазами. Она помогла ему бежать, отдала лодку, свое ружье, насушила оленьего мяса. Как же ее звали? Он попытался вспомнить. Не вспомнил.
— Выпей еще, — предложил он Лутошкину, подмигивая по-приятельски левым глазом. Было в его подмигивании что-то нехорошее, словно он заманивал Игнатия Парфеновича в непозволительное, зазорное дело. — Не люблю Сибири, — после паузы сказал он. — Сибирь — помойная яма Русской империи.
— Стыдно историю России превращать в сплошную грязь. — Игнатий Парфенович отставил стакан.
— Ха! У таких, как вы, идеалистов смещено реальное представление о действительности. Всякий уважающий себя марксист должен воспринимать вас как личное оскорбление. Идеалистов мы тоже свалим в помойную яму.
— Вы мните себя новым человеком?
— Мы, большевики, люди особенные, а новые дали видят только новые люди. — Глаза Саблина засветились тусклой желтизной.
— Знаете, что вещает Библия?
— А что же она вещает?
— «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот новое, — но это уже было в веках, бывших до нас», — щегольнул своей памятью Игнатий Парфенович.
— Библия книга мудрая, ее к любому деянию можно приспособить. Только надо ли? Но вернусь к роли личности в истории. Я совсем не отрицаю этой роли: Петр Великий фигура историческая, но и Малюта в своем роде тоже фигура историческая. Если Азин возьмет Екатеринбург, то и он станет личностью исторической. Тут уж ничего не попишешь, — сказал Саблин, и непонятно было, хвалит он или осуждает Азина.
— Любопытные у вас масштабы — от Петра Великого до Малюты. Палачи и мраконосители не могут стоять в одном ряду с преобразователями.
— Я же сказал, Малюта — историческая в своем роде фигура.
— В своем роде, в своем роде! Нет никакой разницы между бандитом и политическим убийцей.
— Вы дурной либерал, Игнатий Парфеныч. Для вас хороши все люди, но «как человек ни мил с лица, в душе ищи ты подлеца», — процитировал Саблин. — Так гласит восточная мудрость.
— Сомневаюсь в мудрости такого изречения.
— Эти слова принадлежат великому поэту…
— Тогда сомневаюсь в величии его души.
«Саблин расточает насилие всеми порами своего сердца. Пусть этот или тот человек невиновен, но революции необходимы жертвы — такова его философия», — подумал тоскливо Игнатий Парфенович.
— Когда капиталисты грозят революции, нам нельзя беречь человеческие резервы. Народ практически неисчерпаем. Ненужные жертвы, скажете, неразумные потери? А кто посмеет взвешивать ваши потери, подсчитывать жертвы, если мы победим? Революция спишет все издержки, — с удовольствием сказал Саблин.
— Так рассуждают одни каннибалы, — обозлился Игнатий Парфенович.
— Зачем говоришь шершаво? Неясные слова извращают идеи…
— Не люблю мрачных тем, — изменил разговор Лутошкин. — Уж лучше предаваться воспоминаниям. Вспоминая, я как бы раздваиваюсь и вижу себя и в прошлом и в настоящем сразу. Прошлое кажется прекрасным уже потому, что невозможно его пережить заново, — в этом его сила.
— Воспоминания неповторимы, прошлое прекрасно? — Саблин повел бровью. — Не согласен! Скверное детство и в памяти останется скверным. В моем мне помнятся одни подзатыльники. А гимназия, в которой учился? Учителя — пьяницы, ругань ихняя до сих пор уши сверлит: «Тупица! Паскудник! Хам!» Я без сожаления покинул гимназию и вспоминаю ее без удовольствия. А я вот не могу забыть одного события пятилетней давности. Получил посылку — рубаха, шерстяные носки, варежки. А в варежке записка: женским почерком получателя извещали, что посылочка предназначается ссыльному Давиду Саблину. Я долго ломал голову: кто бы мог ее послать? Вернулся мой сосед, прочитал записку: «Это же сестра моей жены. Это она о ссыльных беспокоится». Пустяк, а помню…
— Разве это пустяк? Благородство-то какое, смелость-то какая для девушки — помогать ссыльному, — восхитился Игнатий Парфенович. — Эта девушка — образец женского мужества, что ли…
Саблин сдвинул брови, сощурился: опять увидел городишко Сольвычегодск, светлую ночь над тайгой, озеро словно из расплавленной латуни, звездные брызги в его глубине. Еще увидел молодую, белотелую, жаркую мещанку и себя возле нее — на коленях, целующего ей руки.
Он вскочил с дивана, лихо притопнул ногой.
— Ох, бабы, волнуют они мою кровь!
14
— Вот так я ему и скажу: «Любезный друг, товарищ Ленин! Для спасения революции я ничего не жалею — даже свою башку поставил на карту. И привалили мне бубны-козыри — самого Колчака выиграл. В полон верховного правителя взял и в Москву приволок». — Дериглазов блаженно улыбнулся и, вытащив кисет с махоркой, протянул Пылаеву.
— Что ты околесицу несешь? Чего ты мне голову морочишь? — не вытерпел комиссар.
— И никакая не околесица! Ты, комиссар, ни гугу, под строжайшим секретом скажу: скоро я Колчака, связанного по рукам-ногам, в Москву повезу.
Пылаев не знал, сердиться или смеяться ему, слушая Дериглазова. А тот обжигал его черным лихорадочным взглядом:
— Я поклялся изловить Колчака. Самые отчаянные из моих татар ходят за ним по пятам. Ждут минуту, чтобы выкрасть его, а не возьмут живым — башку долой, в мешок — и ко мне. Так и доложу: душегуба