«Forword, the light Brigade»! Was there a man dismay'd? — Not iho' the soldier knew.- Some one hat blunder'd.- Theirs not to make reply, — Their's not to reason why, — Their's but to do and die' — Into the valley of Death — Rode the six hundred…
Все эти лорды, даже те, о которых в поэме было сказано: «Some one had blunder'd», были его люди плоть от его плоти. Он сам в 70 лет в любую минуту с готовностью, с восторгом пошел бы для своей страны в безнадежную кавалерийскую атаку. В действительности же его роль в эту войну частью заключалась в том, чтобы противодействовать всяким английским наступлениям. Он долго вел открытую и глухую борьбу против установления второго фронта в Европе; чувство-вал на себе очень тяжелую ответственность за жизнь британских солдат: если б Англия потеряла миллион людей, с ней, он понимал, неизбежно должно было случиться то, что случилось с Францией после первой войны. Несмотря на братство по оружию, на лояльность и на fair play, он не мог так относиться к жизни русских, которых было много, очень много, — и в конце концов не все ли им равно? Разве у него не погибают без войны миллионы людей в его концентрационных лагерях?
Циничные мысли никогда не приходили ему в голову на фронтах и лишь изредка в рабочем кабинете. Но на международных конференциях они им овладевали совершенно. В Ялте происхо-дило что-то странное: Сталин уступал и уступал. В этом тоже было что-то из поэмы:
«Cossack and Russian-Reel from the sabre stroke — togatter'd and sunder'd. Then they rode back, but not, — Not the six hundred».
Но Черчиля все больше тревожила благодушная, приятная усмешка, часто игравшая на лице Сталина. Маршал никогда не горячился, речей не произносил и очень охотно на мгновение соглашался. Несмотря на весь свой ум, познания и опыт, Черчиль не был свободен от того, что называется профессиональной деформацией: он верил, — не очень верил, но все-таки верил — в документы на веленевой бумаге с ленточками, которые при свете магния, под общий восторг, подписывают государственные люди золотыми перьями, переходящими потом в музеи.
В зале с потолком точеного дерева, украшенной воронцовскими гербами, уже собрались англичане. Это были также свои люди, хоть несколько по иному свои, чем Кардиганы. Он ставил их не слишком высоко, однако любил их. Особенно приятен был Иден, считавшийся его наследни-ком. Историческая конкуренция с ним была не страшна, он был умный образованный, веселый человек, с которым при случае можно было поговорить о литературе, о живописи (с другими было бы совершенно невозможно). Приятен он был и своим внешним обликом: Иден умел быть необыкновенно элегантным даже тогда, когда носил старый, потертый, если не перелицованный, костюм. Это забавляло Черчиля. Сам он от своей природной среды несколько отстал и часто в ней скучал, хотя это были свои; ни о какой элегантности он больше и не думал; тем не менее знатоки замечали и старались усвоить небрежность его костюмов, галстуков и особенно шляп.
По некоторым, им одним известным признакам, англичане тотчас заметили, что старик в хорошем настроении духа, и оживились. Они между собой нередко его критиковали, роптали и жаловались, но в душе его обожали. Он был национальный герой, великий человек, автор шекспи-ровских речей, которые должны были навсегда войти и уже входили в хрестоматии. Кроме того он был внуком седьмого герцога Марлборо. Все они принадлежали, кто по рождению, кто по положе-нию на службе, к высшему обществу и, вероятно, удивились бы или даже рассмеялись, если б им сказали, что происхождение старика имеет для них какое бы то ни было значение. Однако они были англичане.
В столовой один за другим появлялись американские делегаты: не свои, но тоже в большинст-ве приятные люди. Вошел генерал Маршалл, менее приятный, чем другие. Он расходился с Черчилем во многих основных вопросах и видимо никак не думал, что «their's not to make reply, their's not reason why»: был своеобразно умный человек, как бывают умны офицеры генерального штаба, когда они очень умны. Таков был на его памяти маршал Фош, таков был адмирал Фишер, с которым у него были связаны неприятные воспоминания по той войне. Черчиль умом знал, что нельзя окружать себя поддакивающими, на все тотчас соглашающимися сотрудниками; но слишком независимые люди его часто раздражали.
Офицер, поспешно вошедший в столовую, сообщил, что подъезжают автомобили Сталина. На лице у старика расплылась радушная улыбка. Он направился в холл.
Президент знал, что жить ему осталось очень недолго. Врач его успокаивал; но ему говорило правду выраженье ужаса на лицах людей, долго его не видевших. Уверенность в близком конце резко отличала его от всех других участников ялтинской конференции. Отличала от них и вера. Между другими делегатами было много верующих людей; сам Черчиль обиделся бы, если б его причислили к безбожникам. Но их религия не имела никакого отношения к их работе: то — одно, это — другое. У него же какая то связь между верой и работой была; правда, неполная, непостоянная, неровная, — об этом он думал с душевной болью.
Для себя Рузвельту желать было нечего: он достиг в жизни всего, чего мог достигнуть. Ни один человек в истории не занимал так долго, как он, должности президента Соединенных Штатов, и лишь немногие доживали до такой славы. Власть досталось ему в пору тяжелого хозяйственного кризиса, при нем Соединенные Штаты достигли благосостояния невиданного и неслыханного в истории. Не могло быть теперь и сомнений в полной победе над Гитлером. Как умный человек, не страдающий манией величия, президент не приписывал этого себе, но знал, что в случае неудач и поражений главная доля ответственности была бы возложена на него. Врагов у него было без счета, — лишь немногим меньше, чем было у Линкольна, гораздо больше, чем было у Вашингтона. Он предполагал, что после его смерти ему отдадут должное и враги. Дела в Амери-ке он оставлял в порядке, поскольку могут быть в порядке дела какой бы то ни было страны при каком бы то ни было правительстве. Выборы сошли отлично. Его военные назначения — Маршалл, Айзенхауэр, Нимиц, Мак Артур оказались превосходными. Все это должна была признать история.
В мире же дела шли не так хорошо, и он думал, что после него пойдут еще хуже. Однако Рузвельт был в душе уверен, что позднее все устроится как следует. Совсем как следует дела, правда, устраивались редко, но можно было рассчитывать, что люди в конце концов поумнеют. Для улучшения дел в мире следовало теперь же, при его жизни, установить добрые отношения между Россией и Англией. Президент действительно вошел в роль третейского судьи между Сталиным и Черчилем.
Сталин ему при первом знакомстве понравился. Как все красивые люди, Рузвельт о каждом человеке бессознательно судил и по наружности. У маршала было значительное лицо. Ему, по-видимому, было чуждо актерство, он всегда был прост, важен и ясен. Президент очень ценил эти свойства в людях. Сталин вышел из низов и Рузвельт предпочитал простых бедных людей богатым и высокопоставленным: простые обычно, как люди, лучше и чище. После Тегеранской встречи он больше почти не верил тому, что писали, говорили, докладывали о Сталине: если у него у самого было так много врагов, то насколько больше их должно было быть у маршала. Не очень верил он и прежним сообщениям о жизни русского народа. «Если б все было так, то этот строй не мог бы существовать». При проезде по большой дороге в Юсуповский и Воронцовский дворцы он за кордоном видел толпившихся людей, они были, правда, плохо одеты, но вид у них был как будто довольный и радостный. Все снимали шапки. «А если я и ошибаюсь, то что же я могу сделать? Это не мое дело, это дело маршала…» В каждом человеке, следовательно и в Стали-не, можно было пробудить лучшие чувства. Рузвельт иногда говорил об этом Черчилю, и у того на лице тотчас появлялось выражение беспредельного уныния и скуки. Но президент презирал мудрость скептиков: они кажутся умными, а на самом деле понимают в жизни мало. Конечно, Черчиль, был очень выдающийся человек. Однако в нем слишком прочно засел гусарский поручик, политик отжившеи школы и внук седьмого герцога Марлборо. Рузвельт привык к тому, что его самого считали аристократом, никогда аристократизмом не хвастал и почти никогда им не гордился: он всегда был прост и ровен в обращении с людьми. Он догадывался, что Черчиль в своем кругу может думать о его американском аристократизме, если вообще об этом думает. Но это не раздражало его, а скорее забавляло. Гораздо хуже было, что Уинни по складу своего ума, часто даже по образу мыслей напоминал первого герцога Марлборо. Людям, верящим в военное могущество, в неизбежность войн, в европейское равновесие, было больше нечего делать в политике. Не очень хорошо было в Черчиле и то, что он слишком много писал и дорожил своей литературной известностью. Президент порою себя спрашивал, в каком виде Уинни его изобразит в своих мемуарах. «Вероятнее всего с чуть заметной иронией. А может быть, захочет до конца проявить верность соратнику». Сам он писать не любил, теперь твердо знал, что не успеет напи-сать воспоминания, это порождало в нем чувство беззащитности перед историей. В душе он был так же уверен в своем превосходстве над Черчилем, как Черчиль был уверен в своем превосход-стве над ним. И несмотря на их расположение друг к другу, между ними установилось