нечто вроде исторического соперничества. Вдобавок, по мнению экспертов, интересы Англии и Америки кое в чем расходились. Президент не очень верил экспертам, но должен был прислушиваться к ним. Его избрали не президентом мировой республики, а президентом Соединенных Штатов, — для того, чтобы он защишал их интересы.
Со Сталиным никакого личного соперничества не могло быть: он был человек совершенно другого мира. Что до русских и американских интересов, то даже самые глубокомысленные и ученые советники не могли (хоть старались) выяснить, в чем именно эти интересы расходятся и почему до сих пор, за полтора века, ни в чем особенно важном не расходились. Кроме того, эксперты были не совсем между собой согласны в истолковании интересов России и целей Сталина. Одни в тесном кругу говорили, что дядю Джо просто узнать нельзя, и ссылались на его церковную политику, на поощрение национального чувства, на ордена Александра Невского, Суворова, Кутузова. Некоторые эксперты, по благодушным наблюдениям президента, даже немного щеголяли: знают и кто Александр Невский и кто Суворов (о Кутузове знали и неэкспер-ты: все в 1942 году прочли «Войну и Мир»). Другие же советники с сомнением качали головой: уж будто бы дядя Джо так-таки вдруг совсем, совсем переменился? Первая партия была сильнее, так как все чувствовали, что президент склоняется к ней. На него же особенно действовали сообщения о новом отношении маршала к религии. Впрочем, Рузвельт редко высказывался вполне определен-но и выслушивал все мнения со своей неизменной благосклонностью к людям, вниманьем к их взглядам и труду, с обычной быстротой понимания. Он взвешивал все наедине в бессонные ночи и размышлял о том, какую политику вести в оставшиеся ему последние месяцы — или недели — жизни. В Ялте он все больше склонялся к мысли, что дела в мире пойдут хорошо. Но иногда президент за столом бросал взгляд на Сталина и на него находили сомнения: что, если Уинни прав?
Автомобиль остановился перед подъездом Воронцовского дворца. Два человека отворили дверцы, осторожно взяли его под руки и помогли ему взойти по лестнице. Несмотря на долгую привычку, это ему всегда было тяжело. Он не мог понять, за что так внезапно, так случайно, из-за какого-то купанья стал беспомощным, безнадежным калекой. Газеты, особенно инностранные, плохо знавшие, как он связан в Вашингтоне тысячей сил и влияний, часто называли его могущест-венным человеком на земле. Эти слова, обычно приятные и лестные, в такие минуты вызывали у него горькую усмешку, Помогавшие ему люди, внимательно за ним следившие, остановились после нескольких ступенек. Он постоял с минуту, тяжело на них опираясь, полуоткрыв рот: по дороге простудился и страдал от синусита и от усилившихся головных болей. Залитый солнцем сад, море, горы были невообразимо прекрасны. Он знал, что больше никогда этого не увидит. Это уже было прошлое. Скоро должно было стать прошлым все остальное. Тем более было необходи-мо работать на пользу людей. Еле заметным движением локтя он велел идти дальше. Двери уже растворялись настежь.
Сбоку один за другим отходили советские автомобили. Маршал, обычно приезжавший последним, на этот раз прибыл раньше его. Он как раз в холле здоровался с Черчилем. Оба ласково, приветливо улыбались, крепко пожимая друг другу руки. Как всегда, это позабавило Рузвельта. Он знал, что они ненавидят друг друга. Условность человеческих отношений порою удивляла его так, точно он видел ее в первый раз в жизни. На его лице тотчас появилась чарующая улыбка. — «Хелло, Уинни!» — еще издали радостно воскликнул он, «Хелло, маршал!» (Сталина он все-таки называл Джо лишь за глаза). «Здравствуйте, маршал,» — разъяснил переводчик.
Маршал тоже приветливо помахал ему рукой, быстро подошел своей крепкой, тяжелой, чуть нескладной походкой и дружески пожал ему руку. Затем учтиво, но нисколько не притворяясь светским человеком, с кавказской важностью поздоровался с дочерью президента.
Несмотря на серьезное выражение его лица, многое было ему забавно в Ялте. На конференции всегда приезжали враги: это он знал твердо, это было, собственно, даже единственное, в чем он не сомневался. Опаснейшим врагом был Черчиль, но его страна была теперь не так страшна. Менее опасным врагом был президент, зато мощь Соединенных Штатов была очень велика. Сталин, по правилу, не верил ни одному слову из того, что оба они говорили, и в каждом их предложении искал затаенный смысл: очень редко не находил и тогда испытывал некоторую тревогу; в громад-ном же большинстве случаев находил тотчас и тогда успокаивался. Разгадывать и расстраивать чужие козни было для него давним, обычным, привычным делом. К этому собственно и сводилась большая часть его умственной работы в жизни. От природы он был очень умен и особенно хитер. Жизненный опыт у него был огромный. В последние тридцать лет он был окружен смертельными врагами, подозревал врагов во всех людях, даже в приближенных, — особенно в приближенных, — и хорошо научился распознавать оттенки в тайных вражеских чувствах.
Здесь на конференции ему был вполне понятен оттенок Черчиля; оттенок же президента еще не вполне выяснился. И лишь чрезвычайно редко Сталину приходила в голову непривычная, невероятная, невозможная мысль: вдруг этот американец действительно верит и тому, что сам говорит, и даже тому, что ему говорят другие! Тогда это было уж совсем забавно.
Из мелочей же его веселило, что оба гостя пожаловали в Ялту с дочерьми, которые тут были решительно ни для чего не нужны, кроме завтраков и обедов, да собственно не нужны были и для этого. Они приехали очевидно потому, что отцы не могли им отказать в новом развлечении. Он ничего не имел против их присутствия, хотя ему самому никак не могло бы прийти в голову привезти на международную конференцию свою дочь. Ничего не имел и против других собравшихся здесь людей, кроме Черчиля, которого терпеть не мог (из иностранцев, быть может, ненавидел только его). Однако теперь с Черчилем ничего никак сделать было нельзя, а потому и ненависть к нему не имела значения. Другие же гости были скорее приятные люди, с которыми можно было посидеть за столом, выпить вина, поговорить (если б без переводчика). Дальнейшее всецело зависело от обстоятельства. Приятные люди, и даже еще гораздо более приятные, были Бухарин, Рыков, Карахан; с ними он тоже когда-то охотно болтал и пил вино.
Вокруг него — однако на некотором расстоянии сзади — стояли члены русской делегации, ловившие выражение его глаз, — он часто беспокойно оглядывался (лицо его обычно ничего не выражало). Все эти люди были пока преданы. Дальнейшего же и тут нельзя было предвидеть, оно также зависело от обстоятельств. Он улыбнулся и выразил опасение, как бы гости не увезли с собой из России хорошую погоду. И тотчас весело улыбнулись Молотов, Вышинский, Майский, Гусев, Громыко, адмирал Кузнецов, маршал Худяков и генерал Антонов.
6
Марья Игнатьевна, как всегда, прекрасно справилась с работой. Приехавшие из Москвы люди выразили декораторам благодарность, что-то приятное было сказано и о ней, она была очень довольна. Однако с квартирой вышла неожиданность. Хотя Иван Васильевич тоже закончил работу вовремя, ему велено было оставаться в распоряжении его комиссии: в будуаре царицы, отведенном адмиралу Кингу, снова появились вши. Он написал Марье Игнатьевне отчаянное письмо, просил прощения и выражал готовность ночевать хотя бы на улице. Она была недовольна, но ответила любезно: «Вышедшая неувязка не имеет значения, голубчик» (в письмах его не называла «Ваше сиятельство»), меня отсюда не гонят, живу я от лордов далеко, хоть три года скачи, не доедешь, по бессмертному выражению Гоголя, так что я могу оставаться и при лордах, которые, вдобавок, и не подозревают о моем существовании. По вечерам гуляю в садах. Ох, хороши лунные вечера! Страшно жаль, что ни разу не удосужились приехать, но не беспокойтесь и оставайтесь у меня сколько понадобится. Я вам говорила и повторяю: будьте как дома.
В Алупке в самом деле было очень хорошо. Тем не менее, после окончания работы и отъезда других декораторов, ей стало скучно. В местном партактиве интересных, свежих людей не оказалось. Она посетила местный молодежный коллектив и даже прочла там небольшую лекцию, но ушла расстроенная. Говорила она хорошо, употребляла самые новые выражения, однако, чуть не в первый раз в жизни почувствовала себя чужой. Молодые люди выслушали ее лекцию внима-тельно, с любопытством задавали вопросы, интересовались и Рембрандтом, и особенно Бродским, за чаем тоже были, как умели, вежливы, но в их вежливости и почтительности было что-то больно задевавшее Марью Игнатьевну. Со своими девицами они разговаривали совершенно иначе. «Неужели я для них старуха?» — с тревогой спрашивала себя Марья Игнатьевна, поднимаясь к своему флигельку.