Смотреть гадко… Не странно ли, что я бегу с немецким паспортом!.. После всего», — подумал Витя, разумея свою четырехлетнюю патриотическую ненависть к Германии. «Да, паспорт знаю назубок… „Familienname“… „Vorname“… „Ständiger Wohnsitz mit Adresse“… „Beruf“…[76] Все-таки досадно, что написали гимназист, могли написать студент». «Danke sehr»[77], — вслух сказал Витя, получая паспорт от одураченного разведчика. «Немцы говорят так нараспев: „Danke sehr, danke schön“… Нет, это кажется, больше кельнеры… Надо просто флегматично бросить „danke“. А если у них возникнут подозрения? Если спросят? — „Wie meinen Sie? Ich verstehe nicht russisch“…[78] И тогда уже готовиться, следить за каждым движением… Предположим самое худшее, сразу распознают, что он тогда может сказать? Благоволите следовать за нами…» Или, если нарвешься на грубиянов: «Знаем мы тебя, какой ты немец! Ты матерой русский контрреволюционер!» — «Ах, знаете? Ну, тем лучше, получайте… Раз-два!..» — Витя выхватил из кармана револьвер и направил его на шкаф с книгами. — «Предохранитель, разумеется, перед Белоостровом переведу… Двух-трех могу ухлопать… Последний выстрел себе в лоб… Или лучше в рот? Но так, чтоб сразу смерть: нельзя им отдаться живым… Официального сообщения, верно, не будет, но из газетной хроники они все узнают: „Кровавое дело в Белоострове… Отчаянное сопротивление переодетого видного контрреволюционера…“ „Впрочем, довольно ребячиться!“ — с сожалением подумал Витя.
Он спрятал снова револьвер, паспорт, взял стакан с мокрого блюдечка и поставил его на газетный лист, которым был накрыт табурет. На запыленном листе образовался не сомкнувшийся в круг ободок. Помешивая ложечкой в стакане, Витя рассеянно прочел справа от ободка:
«По требованию гласного Левина, предложение о том, чтобы вся дума пошла в Зимний Дворец, подвергнуто было поименному голосованию. Все без исключения гласные, фамилии которых назывались, отвечали: „Да, иду умирать“ и т. п.».
IV
Николай Петрович в недоумении остановился на пороге. В комнате, в которую его ввели латыши-разведчики, было темно. Только одна маленькая матовая лампочка горела у короткой стены, слабо освещая стул и небольшую часть пола. На другом, неосвещенном конце длинной комнаты с трудом можно было разглядеть стол. Яценко не столько увидел, сколько почувствовал, что за столом сидит человек. «Верно это он и есть, Железнов», — подумал Николай Петрович, беспокойно оглядываясь на выходивших из комнаты разведчиков. Дверь за ними закрылась. Стало еще темнее. «Ну, что ж, мне совершенно все равно, — подумал Яценко. — Один конец, и слава Богу…»
Николай Петрович действительно в последнее время думал, что жизнь его пришла к концу. Из Трубецкого бастиона каждую ночь, около трех часов, уводили людей на расстрел. До наступления террора Яценко никак не предполагал, что его могут расстрелять; он и самый арест свой приписывал непонятному недоразумению. Перспектива близкой смерти надвинулась на Николая Петровича внезапно и вначале именно своей внезапностью его потрясла. Особенно страшна была вторая ночь: в первую — он еще неясно понимал, что такое происходит в крепости. Потом стало легче. «Да, я внутренне был вполне подготовлен», — думал с удовлетворением и гордостью Яценко. Все же в пятом часу, с рассветом, когда становилось ясно, что, если и расстреляют, то уж никак не в эту ночь, Николай, Петрович испытывал необыкновенное облегчение, которого он стыдился: «Вот и подготовлен!.. Слабое животное человек…» На самом деле он все-таки не верил, что его казнят, — юрист в нем сидел твердо. Яценко знал из исторических книг, что в пору революций людей часто казнили без всякой вины; но отнести к себе такую возможность ему было трудно. Никаких приготовлений он не делал, чувствуя, что готовиться по-настоящему можно только в самую последнюю минуту, когда ни сомнений, ни надежды больше не останется. Николай Петрович заставлял себя заполнять день так же, как прежде, однако, шахматные партии у него не выходили. Читал он теперь только философские и религиозные книги, а в них самые важные, трагические главы. Это чтение его успокаивало; но иногда, в худшие минуты, ему казалось, что успокоение от книг было не настоящим, искусственным, порою чисто словесным. Так, ненадолго доставила ему утешение мысль греческого мудреца: «Пока ты существуешь, нет смерти; когда приходит смерть, ты больше не существуешь; значит бояться тебе нечего». Потом Николай Петрович подумал, что мысль — эффектная и фальшивая. «Все равно, как я твердо знаю, что Ахиллес догонит черепаху, чтобы они там ни говорили. Вот здесь, в камере, и я существую, и смерть существует рядом со мной… Нет, не так успокаивают куранты…»
Часто думал Яценко и о том, что он обязан соблюсти до конца достоинство, — обязан и перед собой, и перед памятью Наташи, и перед Витей, хоть Витя, верно, никогда о том не узнает. Он чувствовал ответственность и перед всей своей прошлой деятельностью, перед русским государством, перед тем ведомством, в котором прошла вся его жизнь: несмотря на свои новые мысли, Николай Петрович свою службу вспоминал с гордостью.
На допрос его позвали в первом часу ночи. Для расстрела час был слишком ранний, и Яценко поверил, что зовут именно на допрос. «Наконец-то хватились!» — с радостным и тревожным чувством думал он, следуя за латышами в канцелярию крепости.
— Садитесь, пожалуйста, — негромко сказал сидевший за столом человек. Яценко вздрогнул. Он сел на стул под матовой лампой.
«Ни к чему все это, старые фокусы, знаю», — подумал Николай Петрович. Он знавал, особенно в провинции, следователей, которые при допросе устраивались так, что на допрашиваемых падал свет, а допрашивающий оставался в тени, — и очень верили в этот школьно-романтический прием. «Все-таки у Скобцова в Саратове не было в камере так темно. Этот, вероятно, еще мальчишка… Да мне совершенно все равно. Неужели, однако, так и разговаривать с разных концов комнаты?.. — Глаза Николая Петровича немного привыкли к темноте, но разглядеть комиссара он не мог. — Нет, не мальчишка, кажется, длинная борода… Хорошо, дальше что?» — спросил он себя с неловким чувством, — так непривычно было сидеть у стены на стуле, без стола. Не зная, что делать с руками, он положил их на колени и немного наклонился вперед.
— Ваша фамилия? — спросил комиссар.
— Яценко, — ответил Николай Петрович, не сразу соразмерив звук голоса с непривычно большим расстоянием от собеседника.
— Имя-отчество?
— Николай Петрович.
— Николай Петрович Яценко, — повторил голос в темноте. Николай Петрович вдруг почувствовал легкое сердцебиение. — Вы были действительным статским советником в пору царизма? — поспешно спросил комиссар и, не дожидаясь ответа, добавил: — Что вы можете сказать по делу, по которому вы обвиняетесь?.. Предупреждаю, что на уличающие вас вопросы вы можете не отвечать.
Сердце у Николая Петровича как будто без причины забилось еще сильнее. — «Не случился бы нервный припадок!.. Надо ответить… Что ж это, он пародирует наш суд?.. Пускай, мне все равно. Только бы сердце успокоилось… Что такое он спросил?» — Яценко воспроизвел в памяти звук заданного ему вопроса: «…по делу, по которому вы обвиняетесь…»
— Мне неизвестно, по какому делу я обвиняюсь, — ответил он.
— Вот как?.. Ничего неизвестно?
— Ничего.
— Ничего… Так-с…
Комиссар помолчал.
— Вы привлекаетесь к ответственности по делу о контрреволюционной Федосьевской организации, — сказал он наконец.
— Виноват, какой организации?
— Федосьевской… Федосьевской контрреволюционной организации, — повторил комиссар.
— Я о такой организации сейчас в первый раз в жизни слышу.
— В первый раз в жизни слышите?
— Да, в первый раз от вас слышу.
— Ах, от меня в первый раз слышите? Может быть, от других слыхали прежде?
«Ну да, шулер! — подумал Яценко. — Или он издевается? И тон как будто издевательский… Конечно, мне все равно… Как колотится, однако, сердце… Не упасть бы в обморок…»
— Нет, и от других никогда не слыхал, — равнодушным тоном ответил он, справившись с дыханием.