Бурбонов и искренне сожалевший о старом строе. Но, в отличие от большинства эмигрантов, сильно преувеличивавших свое прежнее богатство, роскошь жизни и почетное положение (в последние годы они уже это делали почти бессознательно, по привычке, отдаваясь неистребимой потребности самоутешения, и плохо верили друг другу), мосье Рено охотно рассказывал каждому, как он был сначала поваренком, а затем поваром у самого принца Конде. Несмотря на все потрясения революции, мосье Рено за десять лет ни разу не усомнился ни в одном из установлений старого порядка: власть и далекое превосходство над ним принцев, герцогов и графов он очень легко переносил и принимал как самое естественное явление, — в революции ему всего обиднее было именно то, что эта власть над ним и социальное превосходство перешли к людям его круга. Своего прошлого он не скрывал еще и потому, что, как все не бездарные и не гениальные люди, гордился своей профессией и любил ее. Мосье Рено приветливо встретил гостей и тотчас подвел к серебряному чану-кастрюле вместимостью в десять ведер, в котором варилась уха из кронштадтских ершей. В качестве чисто русского блюда она находилась на ответственности русского повара. Повар этот, Игнат, высокий немолодой человек с красивым нахмуренным лицом, стоял перед чаном и внимательно наблюдал за жидкостью. Мосье Рено попробовал уху, закрыл глаза и через полминуты кивнул одобрительно головою.
— Mes comliments, Ignace…[92] Карошо… — сказал он.
У Игната, беспокойно следившего за выражением лица мосье Рено, просияли глаза (лицо его уже не могло стать краснее).
— Ну а гречанка? Не пора Ли, Игнат? — спросил озабоченно Иванчук и повторил вопрос по-французски, обращаясь к шефу.
— И то пора, — подтвердил Игнат.
Мосье Рено кивнул головой, и Игнат вышел. Через минуту из дальней комнаты раздался ни на что другое не похожий крик — вместе раздирающий и комический визг свиньи, которую режут. Иванчук повел туда упиравшегося Штааля.
— А есть любишь? Что за нежности? — говорил он с хитрым видом человека, придумавшего остроумный и неотразимый довод.
Когда они вошли в последнюю из комнат, составлявших помещение кухни, свинья уже была зарезана и дергалась в предсмертных издыханиях. Мальчик сметал шваброй кровь в желоб, шедший по краям чуть покатого каменного пола (дальняя, отделенная комната эта специально предназначалась для убоя животных). Повар Игнат, слегка наклонившись и опираясь руками о бедра, пристально, с интересом смотрел на дергавшиеся шею и брюхо огромного животного. Штааль почувствовал отвращение. Не дожидаясь Иванчука, он поспешно, на цыпочках, вышел из кухни.
VI
Штааль заблудился в длинной цепи коридоров и вышел не туда, куда было нужно. Поднялся по какой-то лестнице — между тем помнилось ему, что по пути в кухню лестниц не было. Музыка слышалась все дальше. Коридоры становились беднее — те были покрыты коврами и ярко освещены, а здесь он шел по голому каменному полу, при свете одиноко мерцавших, не восковых, а сальных толстофитильных свечей. Затем он попал в большую, очень низкую полутемную комнату, где плотно друг к другу были прижаты высокие деревянные нары, крытые худыми тюфяками. На некоторых из них у стены лежали вповалку люди. Оттуда слышался храп. Воздух в комнате стоял очень тяжелый. Очевидно, здесь была одна из спален прислуги, где теперь отдыхали люди, работавшие ночью. После блестящих приемных зал Штааля особенно неприятно удивили бедность этой комнаты и условия, в которых жили слуги в доме первого богача России, вдобавок доброго и нескупого человека. Штааль оставил эти мысли и поспешно пошел дальше. Пройдя еще два коридора, он остановился: из-за стены слышались женские голоса, смех… «Уж не здесь ли гарем Александра Андреевича?» — подумал он. Но тотчас сообразил, что для гарема Александр Андреевич, вероятно, подыскал бы более подходящее помещение. «Да ведь его девицы живут на даче против Смольного», — вспомнил Штааль. Он представил себе — с большим трудом — обстановку княжеского гарема и почувствовал, что, как это ни дурно, ему мучительно хочется иметь гарем: женщин, с которыми он мог бы делать все что угодно. Он даже ускорил от нетерпения шаги, хотя шел не в гарем. Звуки музыки стали приближаться. Снова появились ковры, диваны. Он внезапно вышел в ярко освещенный, широкий, очевидно заново отделанный коридор, с правой стороны которого были симметрично расположены низкие бархатные портьеры. Оттуда — теперь очень громко — слышались звуки вальса «Cosa rara»[93]. Штааль сообразил, что за портьерами находятся ложи, устроенные Иванчуком в подражание князю Потемкину. Он остановился и прислушался. Из некоторых лож, смешиваясь со звуками вальса, доносились негромкие голоса. За другими портьерами ничего не было слышно. Штааль осторожно отодвинул крайнюю портьеру и вошел в пустую ложу. Длинная узкая ложа не была освещена. Впереди, как сцена в театре, открывался зал Гваренги.
Штааль ахнул от восторга. Зрелище в самом деле было удивительное. В необозримо громадном зале, под звуки мартиновского вальса, лившиеся откуда-то сверху, кружилось около двухсот пар. Золото блестящих мундиров, туалеты, голые плечи и руки дам, бархат и палисандр мебели, мраморные статуи и колонны — все было залито светом десяти тысяч восковых свечей и отражалось в венецианских зеркалах, подымавшихся до потолка зала…
Из своей темной ложи Штааль смотрел вниз и не мог оторвать глаз. Только через несколько минут сказочная картина стала распадаться на части. Немного высунувшись из ложи, он неожиданно встретился глазами с Екатериной Николаевной. Она сидела в кресле и разговаривала с Рибопьером, обмахивая веером, как показалось Штаалю, не себя, а его. С полминуты Штааль и Лопухина смотрели друг на друга взглядом, почти одинаково наглым с обеих сторон. Затем Лопухина отвернулась с легкой усмешкой. Штааль почему-то почувствовал себя смущенным, несмотря на одержанную победу. Он демонстративно пожал плечами (никто, однако, этого не видел), отошел в глубь ложи и сел в самое дальнее кресло. Только теперь он заметил, что в полутемной ложе стояли на столике бутылка шампанского в ведерке со льдом, печенье и фрукты. «Ну, это Иванчук перестарался, — подумал он. — Точно кабинет у Лиона… Мало ли что Потемкин делал — так то Потемкин!.. C’est du parfait mauvais goüt».[94] Однако он налил шампанского в бокал и выпил не без удовольствия, хоть не очень любил это вино (тщательно это скрывал, даже от самого себя, — как и то, что не любил устриц).
«Пойти разве вниз? Смешно так здесь сидеть одному», — подумал Штааль и не тронулся с места. Сидеть в кресле было очень покойно, а внизу в зале он чувствовал себя неуютно и одиноко (в этом тоже ни за что бы никому не признался). Кроме того, он хотел собраться с мыслями. Чувствовал, что надо сделать какой-то очень важный вывод, — из чего и какой именно, он не знал.
Штааль откинул голову на спинку кресла. В таком положении ему был виден только небольшой участок зала у противоположной стены. В участке этом одна за другой, медленно кружась, проходили пары, большей частью ему незнакомые. Мелькнуло малиновое платье Анны Лопухиной. Она танцевала с Уваровым, официальным другом ее мачехи. Штаалю очень не нравился тяжелый широкоплечий Уваров, который благодаря Лопухиной в несколько месяцев сделал сказочную карьеру. «А ведь невежда совершенная — даже по-французски ни слова не знает», — думал со злобой Штааль, вспоминал ходившие в городе анекдоты об Уварове: говорили, будто он в сенях Итальянского театра, когда вызывали кареты, громко кричал: «Pas ma!.. Pas ma!.. Ma, ma!»[95] «А вот поди ж ты, двести человек обошел по службе… Теперь его вся Россия знает… Ну и меня будет знать…»
И вдруг вывод, который он должен был сделать, сразу стал совершенно ясен Штаалю. «Да, конечно, я больше не могу так жить: как князю Александру Андреевичу, как всем
Только теперь на балу совсем ясно определилось это чувство, медленно нараставшее в нем в течение последних лет. На богатство было, однако, мало надежды. Зорич, отечески относившийся к Штаалю, говорил когда-то, что не забудет его в своем завещании. «Верно, выйдет пустяк, — думал Штааль, — очень были расстроены и дела Семена Гавриловича». Он любил Зорича, но чувствовал, что ему было бы чрезвычайно приятно стать наследником богатства своего воспитателя. «Хорошо было бы и наследство получить, и так чтобы он не умер… Какой, впрочем, вздор!..» Штааль не испытывал от своих тайных мыслей ни стыда, ни укоров совести. Напротив, к большому его удивлению, эти мысли сообщали ему какую-то непривычную