всегда, tiré en quatre épingles.[6]
— A quatre épingles.
— Отстаньте!
— Вы сами просили, чтобы я вас поправлял… Галстук я купил на распродаже в Латинском квартале. В хорошем магазине он стоил бы вдвое. Как я могу хорошо одеваться, если maman дает мне двести франков в месяц?.. Она ведь почему-то считает, что все наши деньги принадлежат ей.
— Как вам не стыдно! — лениво попрекнула его баронесса. «А ведь в самом деле состояние, верно, детей, а не Леони, — подумала она, и у нее шевельнулась тревожная мысль о салоне. — Вдруг они потребуют денег?.. Скорее, та девчонка… Мишель не потребует, он не жадный…»
— Отчего стыдно? — с усмешкой переспросил Мишель. Баронесса немного смутилась: ей показалось, что он угадал ее беспокойство. — Я отлично знаю, что maman бережет деньги для нас. Но и она должна знать, что я не мот, не игрок, не развратник («правда», — не без сожаления подумала баронесса). Пока мне не нужно… Не очень нужно, — поправился он. — А Через два года понадобится, тогда я возьму свою долю.
«…Ишь ты, „возьму“… у Леони зубами не выгрызешь, — усомнилась мысленно баронесса. — Ну, через два года будет видно…»
— Зачем вам деньги? Живете ведь… Отлично живете.
— Я пока ничего и не требую. Но потом… В политике, Hélène, прежде всего нужна денежная независимость… Тогда я не буду считаться с удобствами maman, — ответил он, слегка разгорячившись. — Тогда я с ней поговорю.
«Политика!.. Какая у них в Румынии может быть политика?» — подумала благодушно баронесса, довольная тем, что он назвал ее по имени, вместо этого глупого grand’maman. — «И книжки у него все политические, и вот, портреты…» В комнате молодого человека, против большого книжного шкафа, висели рядом Клемансо и какой-то румын, фамилию которого баронесса так и не могла запомнить, — знала только, что это очень правый румын. На другой стене висел портрет Карпантье. «В комоде порядок, а в голове, верно, каша… Все теперь левые, а он правый…»
— Поменьше болтайте, тореадор, — наставительно сказала она. Она почему-то так прозвала Мишеля. — Ну, я пойду… Как услышите шум в столовой, приходите чай пить. Удостойте нас посещением, приходите, а то невежливо, и с Блэквудом не познакомитесь…
— Oui, grand’maman — опять прежним нагло-почтительным тоном сказал Мишель. Он пожалел, что чуть только не заговорил серьезно с этой тупой и ограниченной, хоть хитрой, женщиной. В передней раздался звонок. «Кто бы это? Ведь у Жюльетт ключ», — спросила себя баронесса, поспешно направляясь к передней. Неожиданные звонки бывали ей неприятны, — то ли это осталось от большевистского времени в России, то ли у нее всегда было беспричинно-тревожное чувство: вдруг скандал, полиция, мало ли что может быть? Перед зеркалом поправляла волосы Муся Клервилль в бархатном, отделанном горностаем манто. «Та модель Madeleine et Madeleine, bleu de roy[7], тысяча девятьсот, — оценила баронесса. — Нет, мех у нее был свой, тогда дешевле…»
— Здравствуйте, Елена Федоровна, — по-русски сказала Муся. — Это я позвонила, я не сообразила, что у Жюльетт ключ.
— Здравствуйте, моя прелесть… Какое чудесное манто! Не поцелуешь вас, боюсь помять…
Они в России были едва знакомы и понаслышке, как иногда бывает, терпеть не могли друг друга. Но, оказавшись в Париже, неожиданно сошлись, очень часто встречались и в последнее время стали даже целоваться при встрече.
— Bonsoir, Juliette.[8]
— Bonsoir, madame[9], — холодно ответила сестра Мишеля. Она не отдала метрдотелю пальто, которое тот хотел взять, и сама бережно положила на стул. Альбер вышел в столовую.
— Как же вы так рано? Ведь вы из «Vaudeville»? Что давали? — спросила по-французски баронесса.
— «Пастер». Скучная пьеса, но очень хорош Гитри, я его обожаю, — сказала Муся, не отворачиваясь от зеркала. По-французски певучие интонации у нее сказывались сильнее. — Нет лучше актера в мире!.. Какой странный этот ваш метрдотель… Ужасно похож на сыщика в фильмах…
— На кого? На сыщика? — спросила с некоторым беспокойством баронесса.
— Знаете, когда на улице сыщик подходит к возмущенному джентльмену и показывает свой жетон. Надпись: «благоволите немедленно следовать за мной»… А публика всегда очень довольна, даже если джентльмен честнейший человек… Так вот, у этих сыщиков такой же достойный, хмурый вид, как у вашего Альбера. — Муся весело засмеялась. — Кто у вас? Я так войду, можно?
— Немножко жарко будет, у нас единственный дом, где теперь хорошо топят, — ответила баронесса невозмутимо. Она отлично знала, что Муся войдет в гостиную в манто, а потом, минут через пять, скажет: «Ну, я у вас согрелась», и отошлет манто в переднюю. «И платье, кажется, новое… Денег куры не клюют…» Баронесса чувствовала себя разбитой наголову: на ней тоже было хорошее платье, но она его уже два раза надевала, и один раз это платье было на ней при Мусе. — У нас кто? — рассеянно переспросила она. — Сейчас кончают роббер, пойдем чай пить… Сегодня почти никого… Депутат Серизье, Нещеретов, дон Педро… Да еще мистер Блэквуд, богач этот, — небрежно добавила она, — вы, может быть, слышали?
— О! О! Жюльетт, что ж вы мне не сказали?
Жюльетт вдруг пригнула голову к груди и беззвучно захохотала. У нее была такая манера — заразительно-радостно хохотать, поднимая плечи и низко пригибая голову. Муся оглянулась на нее и тоже засмеялась с легкой завистью. «Собственно ничего нет красивого в этой манере, а забавно… Мне так уже нельзя смеяться… У нее по-старушечьи выходит смешно. Счастливица, девятнадцать лет…»
— Чему вы радуетесь?
— Нет, нет, я так…
— Elle est folle, cette petite.[10]
Муся отвернулась от зеркала и, в полном вооружении, в манто bleu de roy, в еще скрытом платье и драгоценностях, пошла в атаку на гостиную. Баронесса задержалась в передней и неодобрительно поглядела на Жюльетт. Та перестала смеяться.
— Вы не идете в гостиную, Жюльетт?
— Да, сейчас. Сначала зайду к себе.
Она вышла из передней. «Тоже для Серизье прихорашивается», — подумала с досадой баронесса. Сестра Мишеля очень ей не нравилась. В отличие от брата, она была недурна собой («Так себе, a peine[11] хорошенькая», — говорила баронесса), да и ни в чем другом на брата не походила; у них и привязанности не было никакой друг к другу, только большая привычка. «Вот разве что оба такие аккуратные. Немецкая кровь сказывается», — пренебрежительно подумала Елена Федоровна. Мадам Леони, мать Мишеля и Жюльетт, была по рождению немка, но об этом теперь в ее кругу никогда не вспоминали, — вроде того, как у союзников было не принято вспоминать о немецком происхождении бельгийской королевы.
II
— …То, что вы говорите, интересно, — сказал мистер Блэквуд, обращаясь к дон Педро. — Я отношусь к кинематографу, как к деньгам: не люблю, но понимаю значение…
Все засмеялись, одни слабо, другие громко, как Альфред Исаевич. «Очень, однако, действует вид миллиардера, даже на независимых людей, — подумала Муся, — ничего не было ни умного, ни смешного в том, что он сказал…» Ей, впрочем, скорее нравился