Сьерра-Морены.[94] Я обдумал происшедшее, размышляя, каким я выказал бы себя на следующий день, рассказывая о случившемся и не видев ничего существенного; потому что рассказывать о таком ужасном страхе, не доискавшись его причины, – это значило лишиться доверия и ославить себя трусом или лгуном; ничего не говорить об этом значило бы остаться во мнении сеньоры моей дамы скупым, так как я не мог бы сказать, какой конец имели утраченные покупки, которых она не получила. С другой стороны, для меня было ясно, что если бы это был какой-нибудь покойник, то он не нуждался бы в моем бедном ужине, а человек не мог так укоротиться, чтобы я не наткнулся на него, когда протянул руку.
В конце концов, я решил следующим образом: если это дьявол, то он убежит, когда ему покажешь знак креста; если это душа, то я узнаю, не просит ли она какой-нибудь помощи; а если это человек, то у меня такие же хорошие руки и шпага, как и у него; и с таким решением я храбро направился к катафалку, обнажал шпагу и, обмотав плащом руку, сказал с большой твердостью: «Я тебя заклинаю и приказываю именем святого этой церкви, если ты злой дух, уйти из этого священного места, а если ты душа и бродишь в муках, то открой мне, чего ты желаешь или в чем нуждаешься, – лязг железа с моим заклинанием сделался еще резче, – единожды, и дважды, и трижды я тебе говорю это и повторяю». Но чем больше я говорил, тем больше ударов железа звучало в катафалке, и это заставляло меня дрожать.
Видя, что мое заклинание оказывалось недействительным, и чувствуя, что если решимость моя остынет, то страх опять лишит меня храбрости, я взял шпагу в зубы и обеими руками ухватился снизу за отверстие катафалка; и когда я его поднял, между моих ног проскочила огромная черная собака с привязанным к хвосту колокольчиком; убегая от мальчишек, она забралась отдохнуть в это святое убежище; а так как, отдохнув, она почуяла еду, она притянула ее к себе и удовлетворила свой голод; но, благодаря большому и неожиданному шуму, какой она, выбегая, произвела, испуг мой был настолько велик, что, как она побежала в одну сторону, я пустился бы в другую, если бы не удар по колену, какой она, выскочив, нанесла мне колокольчиком, так что я не мог быстро двигаться; но мне было до такой степени смешно, что, когда прошла боль, я разразился хохотом, и всегда, когда я вспоминаю об этом, хотя бы я был и один на улице, я не могу удержаться от смеха.
Чтобы продолжать речь и довести ее до цели, ради которой я привел этот рассказ, нужно было, чтобы доктор и его жена перестали смеяться, и когда они похвалили рассказ, я сказал им:
– Нельзя поверить, как я радовался, что разрешил это сомнение, которое держало бы меня в таком смущении, когда я стал бы рассказывать о том, чего не видал, отчего пошла бы дурная слава об этом месте, как это делали многие другие, которые, не выяснив своих страхов или их причину, тысячу мест лишили доверия и сами навсегда остались лишенными доверия как трусливые и пугливые, хотя для этого не было причины; но, увидав что-нибудь необыкновенное и не проверив этого, они починают рассказывать тысячу небылиц и несуразностей. Один рассказал, что видел коня, всего в цепях и без головы, а на самом деле это была лошадь, шедшая с пастбища домой с железными путами.
Рассказывается бесконечное количество подобного вздора, так что не найдется селения, где не было бы места, пользующегося славой страшного, и никто не говорит правды, разве только в шутку или ради остроты. В Ронде есть проход, ставший страшным после того, как однажды ночью обезьяна залезла на черепичную крышу, своей цепью и колом для привязи зацепилась или застряла в желобе и бросала оттуда черепицами в проходящих; и все в таком роде. Я нашел только две вещи, могущие причинить ночью зло, – это люди и росы, потому что одни могут отнять жизнь, а другие – зрение.
Глава VI
В то время, когда мои отношения с доктором Сагредо и моей сеньорой доньей Мерхелиной де Айвар были наилучшими вследствие любви, какую они ко мне питали, – так как судьба моя всегда была изменчива и я приучился и привык к переменам счастья, испытывая их в течение всей моей жизни, – доктор Сагредо получил приглашение из одного города Старой Кастилии на большое жалованье, от которого он не мог отказаться, так как нуждался в нем. Это давало ему также лучшую возможность применять на практике то, что он изучил, ибо ни величие ума, ни постоянное изучение не делают человека ученым, если у него отсутствует опытность, так как именно она дает созреть школьному обучению, умеряет болтливость, делающую ум доверчивым к многословию диалектики;[95] и действительно, мы не можем сказать, что обладаем полным познанием науки, пока не знаем причин и следствий, чему нас научает опыт, ибо с ним начинается познавание истины. Больше знает человек опытный без теории, чем книжный ученый без опытности, которой недоставало и доктору Сагредо, и поэтому ему было выгодно принять такое предложение и по этой причине, и чтобы обеспечить себя всем необходимым для сохранения человеческой жизни.
Когда условие было принято, они со всей возможной настойчивостью просили меня отправиться вместе с ними, что я и сделал бы, если бы у меня не было причины не отваживаться на холода Старой Кастилии; ибо человек, будучи на склоне жизни, не должен рисковать делать то, что он делает в молодости. Холод – это враг природы, и даже, если кто-нибудь умирает от сильнейшего жара лихорадки, в конце концов он делается холодным. Действия старика медлительны из-за недостатка жара; в то время как юность горяча и влажна, старость холодна и суха; вследствие недостатка тепла наступает старость, и поэтому старики должны избегать холодных областей, как это и сделал я, оставшись без службы, чтобы не идти туда, где холод покончил бы со мной в короткое время.
Они уехали, и я остался один и без прибежища, которым я мог бы воспользоваться, ибо те, что дают пройти молодым годам, не думая о старости, принуждены претерпевать это и другие величайшие бедствия и нужду. Никто не должен обольщать себя надеждами на жизнь или думать, что может обеспечить ее без старания, ибо от юности до старости столь же близко, как от старости до смерти; этому может поверить только тот, кто всю свою жизнь отодвигал надежды на будущее время. Каждый день, проходящий в праздности, является потерянным в жизни, и много таких потерянных дней благодаря образующейся привычке.
Когда лисенсиат Алонсо Родригес Наварро, муж исключительного ума и рассудительности, был студентом в Саламанке, я застал его однажды ночью спящим над книгой и сказал ему, чтобы он посмотрел, что он наделал, потому что он сжег себе ресницы, – он ответил, что прибегнет к помощи времени, чтобы выросли другие; но если бы он потерял время, то ему не к кому было бы обратиться за помощью и он мог бы только раскаиваться. Он же, спрошенный, каким путем он сделался столь любимым в своем городе, в Мурсьи, ответил, что достиг этого, доставляя удовольствие и не замечая не благодарностей, но при этом никогда не могло зародиться в его сердце раскаяния в том, что он сделал добро; ибо хорошие люди не должны делать вещей, в которых им пришлось бы раскаиваться. Поэтому, если раскаяние приходит поздно и хорошо принято, оно служит для исправления жизни, так как, когда раскаяние является следствием бедствий, случившихся по собственной вине, оно всегда сопровождается признаками добродетели, рожденной из горького опыта и поддержанной благоразумием. Но нет раскаяния, которое приходило бы слишком поздно, если оно будет хорошо принято.
Четыре следствия обычно являются результатом дурно истраченного и еще хуже проведенного времени: вред самому себе, отчаяние в возможности наверстать потерянное, стыдливое смущение, добровольное раскаяние. Два последних доказывают добрую волю и близость исправления; но следует знать, что, как заблуждение было во времени, так и раскаяние не должно быть без времени; ибо если долгое время прошло быстро, то короткое пролетит незаметно, и поздно наступит раскаяние; как время, проводимое небрежно с удовольствием, не считается часами, так и время, проводимое в труде, не заметно, пока оно не прошло.
Я остался одиноким и нищим, и, чтобы удовлетворить мои потребности, судьба столкнула меня с одним идальго, удалившимся на житье в деревню и явившимся теперь отыскать учителя или воспитателя для двух своих малолетних детей. Когда он спросил меня, не хочу ли я воспитывать их, я ответил, что воспитывать детей было обязанностью нянек, а не эскудеро; он засмеялся и сказал:
– Вы остроумны, и, честное слово кабальеро, вы должны отправиться со мной; разве вам не будет хорошо в моем доме?
– Сейчас – да, а потом не знаю, – ответил я.
– Почему? – спросил идальго.
– Потому что, пока не испытаешь чего-нибудь, – сказал я, – нельзя отвечать утвердительно; и слуг следует спрашивать не о том, хотят ли они служить, а умеют ли они служить, ибо желание служить