— Дожидайся, пока шпана или чекисты покаятся! Тысячи две лет пройдет… — Спор возбуждал Григория и давал возможность не оставаться одному со своими мыслями.
— А потом, скажи, кому, например, я какое зло причинил, чтобы мне каяться? Властью недоволен… так ведь большевизм зло, а борьба со злом не может быть ничем иным, кроме добра, с точки зрения твоего Бога!
Николай вдруг замедлил шаг и внимательно посмотрел на Григория.
— Перед властью ты, наверно, не виноват, а вот себя мучаешь понапрасну!
— А почему ты думаешь, что я себя мучаю? — вспылил Григорий.
— Не ты первый, не ты последний — продолжал Николай, — я тоже прошел через те же сомнения. Ты человек умный и волевой, только одной волей тут ничего не поделаешь. Наоборот, воля тебя и сбивает с настоящего пути. Мы ведь в лагере как бы наполовину умершие, а после смерти жить тем, чем на земле живут, нельзя — тут никакие отгораживания и упрямства не помогут, от них только больнее будет. Смириться надо. Ты бы уже давно нашел Бога и веру, если бы не гордился своею силой.
Григорий молчал. Его поразил не столько смысл слов Николая, сколько факт, что Николай разгадал так хорошо скрытый в нем душевный кризис, хоть и объяснил его странно и неубедительно. Вместе с тем, Григорий чувствовал, что борьба с сомнениями, такая привычная в условиях размеренной жизни управления, становится ему не под силу в этапе, среди пустого, холодного озера, когда от всего размеренного дня остался только ритм хрустевшего под ногами снега.
— Еще месяца два назад я был назначен на этап во вновь открывающийся лагерный пункт, — заговорил опять Николай, — но этап почему-то отменили и я застрял на Май Губе в пересыльном пункте. Послали меня на работу, на кухню — в изолятор на озере, на маленький остров, номер три. В изоляторе, кроме всегдашних урок и шпаны, сидели Федоровцы. — Помнишь, мы об них еще на воле немного слышали. Это что-то вроде секты. В бывшей Воронежской губернии ряд деревень объявили себя противниками советской власти, как власти антихристовой, нашили на одежду кресты, налоги платить отказались и с коммунистами не разговаривали. Конечно, их разгромили: многих сразу расстреляли, многих отправили в концлагеря. На острове номер три их сидело человек десять за отказ от работы. Не будем, говорят, работать для безбожной власти. Пробовали их не кормить — не помогает. В ямы сажали, а они псалмы поют. Один раз утром, только что мы с поваром начали картошку чистить, слышим шум. Подошли к окну, видим — во двор изолятора вывели Федоровцев, как были — в крестьянской одежде с белыми матерчатыми крестами. Выстроили… Отводят одного и в затылок из нагана… Остальные стали на колени и запели «Отче наш». Чекисты подбежали, наганами машут и что-то кричат, а Федоровцы никакого внимания — поют… Взяли тогда другого, оттащили в сторону и тоже в затылок… Так всех десять человек по очереди и кончили… Ни один пощады не запросил. Нет, я в свой народ верю! — с убеждением закончил Николай.
Кто их знает? — думал Григорий о Федоровцах и Николае, — действительно, вера дает им какую-то опору, какое-то преимущество… эх, добраться бы до лагеря поскорее!
На дороге замаячили идущие тени. Григорий и Николай нагнали стрелка и двух стариков-счетоводов будущего лагеря с санками, нагруженными вещами.
Все пятеро молча пошли вместе. Стрелок шагал, не обращая внимания на заключенных, видимо поглощенный только мыслью о ночлеге. Впереди вспыхнул огонек: неужели лагерь? Все невольно прибавили шагу. Огонь пропал также неожиданно, как появился, а минут через двадцать загорелся снова, но уже дальше, потом пропал опять. Пройдя километра два, путники увидели на снегу черное пятно и остатки обгорелого сена.
— Шпана на перекурку останавливалась, — с горечью заметил стрелок, — всё сено вперед уехало.
Стали попадаться брошенные сани, дуги, куски сбруи, оконные рамы и двери для бараков.
— Эх, разбросали, как обезьяны! — вздохнул один из стариков, — а ведь кто-то отвечать за это должен…
— Отправили груз без экспедитора, даже фамилий возчиков не записали — кто их теперь проверит! — сказал другой старичок.
Впереди зачернело что-то неопределенной формы. Подойдя ближе, различили воз, стоявший поперек дороги. Распряженная лошадь, аппетитно чавкая, уткнула морду в большой фанерный ящик. Рядом лежала сломанная оглобля. Возчик, широкоплечий скуластый парень с лицом профессионального бандита, стоял около воза и тоже жевал.
— Хотите печенья, товарищи? — развязно обратился парень к подошедшим.
— Ты что здесь делаешь? — строго спросил стрелок.
— А вот, ларек для стрелков вез, да оглоблю сломал — не замерзать же! Накормлю лошадь, сяду верхом и поеду.
— А чем ты ее кормишь, сволочь?
— Чем кормлю? Овса, небось, не дали! — Печеньем и кормлю! — нагло парировал парень.
Стрелок немного поколебался, изподлобья взглянул на спутников, решительно подошел к ящику, отодвинул лошадиную морду, набил карманы печеньем и, не оглядываясь, пошел по дороге.
— Хотите сахару? — тоном гостеприимного хозяина предложил парень.
— Да тебе за это второй срок дадут! — не выдержал один из счетоводов.
— А я и так уж третий отбываю, — язвительно ответил урка. — Кушайте, не стесняйтесь! Фамилия моя нигде не записана — доеду до лагеря, брошу лошадь и пускай ищут!
Старичок с осуждением покачал головой и боязливо осмотрелся. Звезды попрежнему ярко светили на небе, дорога, насколько хватал глаз, была совершенно пустая.
— Кого-нибудь да посадят… Как можно — за такое дело! — продолжал сомневаться старичок.
— Тебя, сволочь, и посадят! — обозлился, наконец, гостеприимный урка.
— Жри, пока предлагают, а то, пока дошагаешь, с голодухи подохнешь на морозе! Набивай мешки печеньем — казенного добра не жалко.
— Нет, с собой? Как можно с собой краденое возить! Вот разве ложку сахара для бодрости…
— Жри на здоровье — вон ложка в мешке лежит. Жри, говорю, — не жалко! — помогал старичку преодолеть робость великодушный урка.
Старички, с подстриженными машинкой, покрытыми инеем бородами, одетые одинаково, как близнецы, походили друг на друга, только нос у одного был длиннее и острее. Наконец, голод преодолел у них боязнь и честность — старички одновременно потянули руки к мешку с сахаром. Остроносый оказался быстрее, жадно схватил ложку, зачерпнул, сунул в рот и… — полежавшая на морозе ложка прилипла к языку. Бедняга выпучил глаза и чуть не задохнулся от боли, ужаса и сахара.
— И живут же такие и на свете, — посмотрел на него с презрением урка.
Ложка быстро оттаяла во рту и отстала от языка. Старичок с трудом проглотил сахар и, тяжело дыша, сел на край воза.
— Очень обожгло? — сочувственно спросил другой старичок, поспешно овладевая отогретой ложкой.
— Это ужасно! — простонал остроносый старичок.
Григорий и Николай запаслись печеньем и пошли дальше. Мороз всё крепчал, звезды становились всё ярче и опять начинали терзать сознание Григория. Трудно сказать, сколько времени они еще шли таким образом. На горизонте появилась яркая Венера. Вдруг дорога резко пошла к берегу. Впереди снова замаячил огонь. Путники боялись поверить, что жилье близко: слишком страшным казалось возможное разочарование. Но огонь приближался. На берегу, на бугре, горел костер и видна была фигура человека. Около костра дорога расходилась в две стороны. Человек оказался десятником, оставленным для того, чтобы растянувшийся этап не сбился с дороги.
— Направо! — сказал он подошедшим, — там, за косогором, лагпункт и большой барак — идите в него.
Григорий и Николай ехали на подсанках, крепко держась друг за друга. Подсанки, привязанные веревкой к саням, бросало на раскатах из стороны в сторону. Через мглистое небо просачивался свет невидимого солнца, расползавшийся по заиндевелому лесу. Мохнатая лошаденка еле трусила, с трудом двигая тощими, узловатыми ногами. После ночного перехода этапу не дали отдохнуть. Теперь Григорий и