почту… Приходится мотаться туда-сюда. То врач ночь-полночь – туда, то пенсию везти… У них там старик был. пилоправ, Родион Тимофеич. Чудак был… Баб научил братскую могилу насыпать, чтоб поминать куда ходить. Соберутся, пойдут, ну чисто сектанты какие… Оно, конечно, после войны сразу им это сильно помогло. Вдовушке-то много ли надо: поревела на могиле, и на душе полегше… Мы уж их не обижаем, пускай там живут. Вот и питомник специально открыли. На каждый праздник автобус к ним посылаем, чтобы приехать смогли, – не хотят. Но мы все одно посылаем… Придется мне самому ехать, – заключил он и взялся за телефонную трубку. – Если сразу в штыки встретили – не скоро уговоришь.

– Не нужно, – сказал я. – Мы сами…

Он не поверил мне, но пожал плечами: забот и без того хватало.

Назад, в Еранское, я возвращался на подводе, груженной мешками с кедровым орехом. Возчик, одноногий мужичок с деревянным, негнущимся протезом, лениво понукал жеребца.

– Шшелкай, шшелкай, – предлагал он, – не стесняйся. Один хрен посеешь – дак кедровка повыклюет. А то и воронье…

От орехов болели зубы ц язык, но ощущение голода не проходило. С утра я ничего не ел и вспомнил об этом, когда мы ехали по поселку и навстречу попался мальчишка с куском хлеба в руке.

– У вас хлеба не найдется? – решившись наконец, спросил я.

– Хлеба? Дак мы в Еранское со своим хлебом не ездим, – объяснил он. – Коли проголодаешься, там бабы так накормят… Потерпи уж, приедем вот… Раньше-то, бывало, и медовухой напоят да с собой еще дадут. К мужикам-то больно приветливые были. Своих-то нету…

Возчик подмигнул мне и засмеялся:

– Теперя постарели еранские-то. Да уж и дети ихние повырастали. У детей дети пошли…

– Дети?

Как же так, думал я про себя, как же курган, окруженный этими вечно скорбящими женщинами, как же этот исключительный случай верности, преданности? Я хорошо помнил Анастасию Прокопьевну, склонившуюся возле кургана, помнил ее лицо, решительные, поджатые губы, сверкающие глаза: что-то фанатичное было в этом. Неужели такая женщина могла потом выйти замуж?

– А как же, дети, – подтвердил возчик, – ребятишки… А чего?

– Разве после войны они выходили замуж? – еще не теряя надежды, спросил я.

– Как тебе, паря, сказать… Бывало и выходили, бывало и так рожали… Всяко. После фронта-то мужиков везде недостаток был. – Он развернулся ко мне, бросив вожжи и наставив на меня протез. – Ить сюда в сорок девятом вербованных понаехало. Разный народ был… Вроде и мужик, а для жизни-то негож… Вот орех-то сразу видно, который прорастет, который нет. У того, что с зерном, родинка на головке, гляди, – он сунул мне орех в заскорузлых пальцах, – а без родинки – пустой. Если б на человеках такая метка стояла…

Конь, почуяв слабину вожжей, едва тащился, и земля медленно проплывала под моими ногами. Тянулась полоска густой придорожной травы.

– Здеся, в Еранском, одна женщина есть, – полушепотом, будто по секрету, сказал возчик, – она в войну шибко надорвалась с лесом, болела… И счас живая еще. Так она раза три – только забрюхатет, и скинет. А все свое! Так и не выносила… И злая сделалась, не приведи бог. Во, паря, как!

Он понукнул коня, и телега затряслась на корневищах, переползавших через разбитую дорогу.

По единственной еранской улице, опустив голову, бродила старая костлявая лошадь. Крестец и хребет выпирали так, что казалось, эта коняга грубо сколочена из нескольких жердей. Я неторопливо шел по улице и чувствовал, что на сей раз в деревне есть люди, много людей: где-то в окне бледным пятном мелькнуло лицо, хлопали двери, стучал топор.

Тем временем лошадь подковыляла к колодцу-журавлю и стала грызть старый сруб. Я опустил бадью и, зачерпнув воды, сделал несколько маленьких глотков. Ломило зубы. Лошадь нетерпеливо ждала, шамкая губами. А когда я подвинул ей воду, она осторожно, без жадности ткнулась мордой в бадью и замерла, втягивая первый глоток.

– Здравствуй-ка… – произнес кто-то за моей спиной.

Я оглянулся.

Фрося была все в том же пестром сарафане, только на голове по-старушечьи повязанный черный, с крупными цветами платок.

– Попросил бы – ковшик дала… – сказала она с какой-то материнской теплотой и жалостью. – Я же тут, насупротив живу.

– Спасибо… – глядел я на нее и пытался понять, что в ней изменилось. Все то же: складка у рта, высокий чистый лоб под шалашиком платка, чуть печальные глаза. Да, нет шапки, нет какой-то суетливой поспешности… И вдруг понял – Фрося постарела. Постарела внезапно, как стареют матери: с детства запомнишь ее молодой и долго потом кажется, что она еще молодая, что у нее нет морщин, не тускнеет голос, не опускаются плечи. Но приходит миг, когда неожиданно обнаруживаешь ее старость.

– И скотину-то мы из бадьи не поим… – немного смутившись, добавила Фрося, – из ведра надо…

– Простите, я не знал…

– А я же тебя вспомнила! – спохватилась она, пряча руки под передник. – Вы курганы приезжали раскапывать?.. Ишь ты, все помню… Диво какое! Будто во сне видела, а теперь сбывается.

Хлопнула калитка, и из двора напротив выбежала женщина с шапкой в руке.

– Ефросинья! – окликнула она, однако заметила меня, остановилась.

Лошадь подняла голову, насторожила уши, затем неторопливо побрела от колодца.

– Фрося, айда домой, – тихо попросила женщина, – пойдем, посидим с тобой, поговорим… Шапочку вот надень… Голова-то, поди, озябла?

– Не… – Фрося потрогала голову руками. – Ты иди, иди, Груня, я приду-у…

– Ну пойдем, пойдем, а то ночью тебе опять плохо станет, – уговаривала женщина, изредка недружелюбно поглядывая на меня, – чаю с медом попьем да Грише писать будем…

– Нету Гриши… – вздохнула Фрося и повела рукой так, словно хотела поклониться. – Говорю ж тебе, убили Гришу, убили… Не ходи ты за мной, Груня, не мучай меня…

Я присел на сруб колодца. Перед глазами стояла единственная деревенская улица, упиравшаяся в лес, и ковыляющая по ней лошадь. Расстояние до леса было невелико, но она никак не могла прийти к нему, казалось, лошадь топчется на месте, вздымая копытами облака пыли.

Женщина, что вышла за Фросей, с ненавистью глянула на меня последний раз и отправилась в избу.

– Чудно! – задумчиво проговорила Фрося. – Я им говорю – не верят… С утра мне талдычат, талдычат… А Гришу-то убили, не понимают, что ли… А Дарья Лычева седни померла, тоже понимаю… Чудно!

– Как… померла? – автоматически спросил я и вспомнил эту фамилию, выбитую на обелиске в Ново- Еранском: столбик имен, бесстрастных, как цифры…

– Так и померла… Привезли ее с поминок, занесли в избу – она и преставилась… Чай с медом… Ишь че говорит!

Лошадь остановилась посередине улицы и, вскинув голову, неожиданно заржала пронзительно и тонко. Секундой позже я понял, в чем дело: откуда-то сбоку выехал мой возчик на жеребце и повернул из Еранского. Вожжи чуть не тащились по земле, а сам мужичок раскачивался из стороны в сторону и пытался что-то запеть… Лошадь проржала еще раз и, неуклюже перебирая задними ногами, потрусила следом.

Фрося показала мне дом, где Анастасия Прокопьевна делала гроб для Дарьи. Рядом стояла заброшенная школа – длинное приземистое здание. Домик был во дворе и с виду казался игрушечным – высокая четырехскатная крыша с петушком на коньке и узорными ставенками слухового окна. Черемуха вокруг разрослась так буйно и дико, что заметить домик с улицы было трудно.

Дверь была распахнута, и сквозь сводчатый проем я увидел гору стружек и в беспорядке сваленные доски. Анастасия Прокопьевна стояла у верстака и строгала толстый брусок тяжелым, двуручным рубанком. Каемка платка, обтягивающая лоб, темнела от пота, резко проступили скулы, и вся она была сейчас угловатая, резкая в движениях и необыкновенно сильная. Рубанок свистел в ее руках, кольца стружек стремительно вылетали и с шорохом падали на пол.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату