ребятишки от тебя не болезненные, шустренькие. Посмотрю на твоего поскребышка – сердце ноет… Мне бы такого да своего! Я ж еще, Степушка, пеленки не нюхала. А они, сказывают, сла-а-аденько пахнут… Грех великий, чую же, – твоей жене завидовать. А я завидую, Степа! И ревную… Я – молодая и старухе завидую!.. Дай, Степушка, послабление…»

– Понять хочу, что ты за человек, – вдруг признался Катков. – Как ты живешь, как осмелился на такое? Ладно бы еще, если любовь. Свихнулся от этого, закуролесил. Из-за любви-то я могу поверить. Ну с одной бы тогда! А то…

– Я их всех люблю, Андрей. Всех. – Степан глянул исподлобья. – Без любви и лесину не спилишь. У них все с любовью делается. И мне без любви тут никак нельзя. На фронте надо, чтоб ненависть была, а у нас чтоб любовь. Без нее все пропадет. Ты поживи, погляди, этим женщинам одно спасение нынче – дети и любовь. Им ведь ничего другого уже не осталось… А если у нас мораль такая, что баба хочет родить и не может – грех без мужа, то нужна ль такая мораль? В войну она не годится. В мирное время – еще ничего, а в войну мы с ней пропадем.

Катков помолчал, высматривая кого-то на улице сквозь проталину на стекле, обнял костыль.

– Не знаю, как и говорить с тобой, – вздохнул он. – Теперь понимаю Петровского. Наверное, из-за тебя он и на фронт попросился, два выговора получил… Мне теперь проситься некуда… Короче, из партии исключать тебя надо. И судить по военному времени.

– За быков?

– Ну, быка с жеребенком еще можно простить. Это я понимаю… За это из партии полетишь. А вот за распущенность судить будем.

– Суди, я статей-то не знаю, может, и есть, – согласился Степан. – Прямо сейчас с тобой и поеду, даже без милиции. Мужик ты не пугливый, вон какой иконостас на груди! – кивнул на медали. – Но поеду с таким условием: похлопочи, чтоб Топоркова убрали. А еще надо метров сорок мануфактуры и телогреек двадцать восемь штук. И пимов надо, и шапок. А то парнишки мои, стахановцы, начисто обносились, смотреть страшно. Ну и кормежку военобучу. Хлебную пайку добавить и сала, хотя бы по полфунта в неделю. Похлопочешь – поеду.

– Где я тебе возьму? – возмутился Андрей. – Все на фронт идет, там тяжелее! Еще и условия ставит…

Не договорил, боднул головой воздух, насупился.

– Тогда не поеду! – отрезал Степан. – А силком не увезешь. Я своих ребятишек на фронт таких не пошлю! Пока ты за милиционером ездишь, я еще пару быков завалю. А мясо военобучу отдам и по семьям, где допризывники есть. И Топоркова разжалую… Вот тогда и судить меня будешь! Мораль и закон нарушу еще раз… – И вдруг подавшись к Каткову, заговорил медленно, тихо: – Пойми, Андрей, ведь не я же их нарушаю. Война нарушила. И мораль, и закон – одним махом. Мы сейчас по-другому живем и думаем по- другому. Ты судить хочешь, а мне кажется, народ чище стал. Бывает так худо – ложись и помирай. Но бабы вон идут и поют на морозе… Ты все про мораль говоришь, за нее боишься… Да если есть в народе мораль, ее никакая война не погубит. Нарушить может, а погубить… Чем круче яр на реке, тем его подмывает сильнее, и берег валится, валится. Да только земля-то никуда не девается. Некуда ей деться. Промоет ее водой да и отложит на другой стороне. Помнишь, на Рожохе: пески каждой весной намывает чистые, белые…

И замолчал, снова вспомнив маты, плывущие по реке, скрип рулевых бревен и коростелей. Вода большая была, дурная от своей силы, и берега рушились под ее напором вместе с травой и деревьями.

– Говорить ты научился, – звякнув медалями, пошевелился Катков. – Ловкий на язык стал…

– Мне и языком приходится работать, – вздохнул Хрис-толюбов. – Комиссаров в тылу нет. Так что самому все надо… И врать приходится. Бабам-то я все послабление сулю, обнадеживаю. Тоже вроде на какую-то мораль наступаю… А то они к ворожейкам пошли, к попам, за словом-то. Так уж лучше я им совру…

– Ладно! – прервал Катков и стал сидя надевать офицерский полушубок. – Поехали! Райкому свои условия ставь – не мне.

Отмякшее было лицо его вновь затвердело, заострились скулы под сухой кожей. Андрей выглянул в окно: закуржавевший конь, привязанный за перила конторского крыльца, давно уже подъел сено и теперь перебирал губами жесткие объедья. Христолюбов тоже подошел к окну и стал смотреть куда-то вдаль, протаивая ладонью глазок. Катков взял костыли.

– Ты меня знаешь, – не оборачиваясь, сказал Степан Петрович. – Пока своего не сделаю – не поеду с тобой. Да меня из Великан никуда не пустят. Ты в окно посмотри.

Из переулка к конторе валила толпа. Впереди всех широким мужским шагом шла жена Христолюбова, Катерина Савельевна, и ее поскребышек едва поспевал, цепляясь за широкую мешковинную юбку. За ней – Марья Дьякова, тетка Каткова, эвакуированная хохлушка Олеся, потом маркировщица с плотбища Катерина. С котомкой на спине шагала Валентина Глушакова в окружении вдов с участка ружболванки. За бабами строем шагали парнишки: Колька Туров, призывник Миша Глушаков, другой Мишка – сын Христолюбова, Аркашка, Митька, Алешка, круглый сирота Влас, полонянские ребята с военобуча. Колонну замыкали конюх Овчинников с бичом и три старика, что рубили черемуху по Рожохе и вили вицы для матов. А за ними уже семенила вприпрыжку мелкота пяти-семилетняя. Шли молча, дышали часто – пар реял над головами.

Самой последней шагала Дарьюшка, с растрепанными волосами и в расстегнутой телогрейке. Шаль в ее руке волочилась по снегу…

Катков тоже смотрел в окно, прикусив губу, и медали на его гимнастерке не звенели, обвиснув серебряной тяжестью…

Смотрел Катков и думал: «Кто его знает… Вон народу сколько. И все за него. Все, и первые бабы – самый справедливый народ. Может, его, Степанова, правда созвала людей? Может, есть в этих людях что- то такое, что мне не понять, и потому не мне судить их?..»

Степана Петровича схоронили на городском кладбище за железнодорожным переездом. Место ему досталось шумное, с краю: в десятке саженей от двухколейной линии, поэтому когда хоронили, и слов-то, сказанных над могилой, не было слышно – то и дело в одну и другую сторону грохотали длинные поезда. Однако люди, которых собрал к себе Степан Петрович, все равно что-то говорили, и я видел их немо шевелящиеся губы и напряженные лица. Похоже, громких речей не получалось, так, что-то короткое и малосвязное, но душевное и живое…

Мать все время держалась за мою руку – какая-то слабая, постаревшая и дорогая до слез; оторвалась всего один раз, когда все подходили к гробу прощаться, но тут же снова еще крепче прижалась к руке.

Степану Петровичу как партийному сколотили обелиск со звездой, а рядом сельчане поставили крест, насыпали и прихлопали лопатами земляной холмик, и после этого все, кто был на кладбище, сгрудились возле него, и сразу как-то тесновато стало на просторном в общем-то месте. Стояли так, пока старший сын Иван с Катериной Савельевной обносили народ поминальной стопкой.

Потом старух и женщин посадили в автобус-катафалк – мест там было немного, а стоять неудобно, держаться не за что; наверное, поэтому мать никак не хотела ехать.

– Там держаться не за что, – говорила она. – Я лучше пешком пойду.

Но дядя Леня все-таки усадил ее, и нелепо-голубой катафалк загромыхал через переезд. Те, кто помоложе, пошли с кладбища пешком.

Я шел в нестройной колонне мужчин и женщин рядом с Володей – сыном дяди Федора. Володя теперь жил в этом городе, в общежитии железнодорожников, и работал инспектором ведомственной пожарной охраны. Одет он был в форменную синюю курточку, под которой угадывалась пришитая к рубахе алюминиевая тарелка, и брюки, заправленные в хромовые сапоги, перепачканные кладбищенской землей: Володя закапывал могилу. А прежде он что-то говорил над гробом, часто и резко рубил воздух рукой и изредка хватался ею за место, где выпирала тарелка.

По дороге к дому Ивана Христолюбова Володя, казалось, продолжал свою речь:

– Какой редкий человек был! Большой человек, громадина! Таких один раз в жизни и встретишь. Я вот весь земной шарик на подлодке обогнул – не видал таких. Он меня от тюрьмы спас. Я в войну лес возил по ледянке. А воз возьми и на раскате перевернись, ну, быку одному хребет и сломало. По военному времени за такое… Бывало, коню холку седелкой набьет – год срока. Степан Петрович на своего Аркашку свалил, будто он возчиком был… Аркашке тогда тринадцать исполнилось, по малолетству его и не судили… Помню, у

Вы читаете Хлебозоры
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×