какой-то длинной канавы. Помнится, рыть ее на солнцепеке было нелегко. Ну, а как мы вернулись, вам известно. И как только мы вернулись, Алексей тотчас известил старичка профессора и слушал курс астрофизики до конца, уверяя, что для биолога он весьма полезен.

Хандра Алексея при этом не проходила. В его лице появилось что-то трагически замкнутое, теперь сказали бы — отчужденное. Но больше всего его изменило то, что он перестал улыбаться. Этого нельзя было не заметить.

Не раздвигались, как прежде, в улыбке его аккуратно очерченные губы, показывая ряд ровных белых зубов, которыми он без труда расщелкивал грецкие орехи каменной крепкости. Помню, мы ели их с хлебом. Вы никогда не пробовали? Это очень вкусно. Я и сейчас люблю их в таком евроазиатском сочетании. Тогда они частенько заменяли нам обед, во всяком случае второе блюдо. А когда появлялась возможность добавить четверть фунта изюму и заварить чай — у нас был настоящий лукуллов пир! Жаль, что я не попросил заготовить эти компоненты пира на сегодня, они бы и ощущением во рту напомнили те неповторимые полунищие студенческие годы, так несхожие с годами нашего нынешнего сытого студенчества. Я сказал бы, слишком несхожие. Но не будем отвлекаться и тратить время на аналогии. Вернемся к Алексею. Его хандра столь усиливалась, что сами собой прекратились и наши ореховые трапезы. Я не на шутку тревожился за него. В тот год среди студентов было рекордное число самоубийств…

…Мог ли и он? Как ни кажется это несовместимым с его целенаправленным характером — мог. Здесь имело значение и одно его сугубо личное свойство: его щепетильное отношение к женщинам, в том числе и таким, какие ни в ком из холостой студенческой братии не вызывали щепетильности, да и не могли вызвать.

…Согласен, вероятно, тут имела значение и его честность. И, добавлю, его чрезмерная вежливость. Спросите, кто ее в нем воспитал? Отвечу: он сам, с детства изнемогая от прикрытой для посторонних глаз семейной грубости. Не случайно же совсем мальчишкой он ушел из дома своего отца, кажется таможенного чиновника, и своей многодетной матушки. Ушел после того, как они продали какому-то самодуру-купцу коллекцию жуков и бабочек, собранную и оформленную Алешей для музея.

Сотрудник этого белорусского музея, из политических ссыльных, его и приютил. Дал ему возможность зарабатывать в музее на пропитание и окончить гимназию.

Знаю, что в студенческие годы, когда этот ссыльный был уже стар и болен, Алексей регулярно посылал ему деньги, подрабатывая для этого где угодно.

А вот судьбой родителей, старших братьев и сестер — младших у него не было — он больше не интересовался.

Отрезал, забыл их навсегда. Некоторым кажется, что это безжалостно и слишком круто. Но таков характер. Заметьте, я его не сужу. Стараюсь быть предельно объективным, чтобы дать вам широкий простор для размышлений и выводов… Не выпить ли нам еще по чашечке кофе?

Он налил. Выпил свой кофе. Прошелся по комнате, остановился у окна и снова посмотрел на Неву.

За Невой, справа, виднелось здание Двенадцати коллегий Петербургского, Петроградского, Ленинградского университета.

Там шла сейчас июньская экзаменационная сессия.

Можно было разглядеть у входа студенток в широких, коротких, цветастых юбках и студентов в ярко- клетчатых рубашках с закатанными рукавами.

Профессор быстро и как-то резко отвернулся — вероятно, чтобы не двоилось, не путалось время — и, садясь в свое кресло, спросил:

— На чем мы остановились? — Он не дал времени ответить, ответил сам: — На маленьком экскурсе в детство Алексея Коржина. Этот экскурс поможет вам, как сказали бы психоаналитики, понять истоки некоторых загадочных поступков человека, избранного вами в герои книги, по-видимому не слишком апологетичной. Апологетика мешает выявлению подлинной сущности любого человека, как и любого общественного явления, не правда ли?

Этот вопрос снят был быстрым переходом:

— Вы курите? Тогда попробуйте сигарету из этой пластикатовой пачки с английским львом.

Мы закурили.

— Что, недурен табачок? И почти безвреден благодаря двум фильтрам в сигарете, один из коих угольный.

В данном случае можно сказать: курите на здоровье.

А теперь — пойдем дальше. Мы уже близки к сердцевине события.

Итак, ничего не изменилось ни в мироздании, ни в мироустройстве — оно оставалось таким же несправедливым. Ничего не изменилось в жизни петербургского студенчества. Решительно ничего, кроме того, что в нашей столовой появилась новая кассирша.

Чертовски ясно помню: мы стояли рядом с Алексеем, когда она впервые вошла и села за кассу. Мы стояли рядом и в первой длинной очереди к ней. Вопреки правилу Алексея пропускать друзей вперед, он нетерпеливо опередил меня и первым обратился к новой кассирше. Он сказал ей: «Пожалуйста… суп!» — и преобразился. Он снова показал свои ровные зубы, с легкостью щелкающие грецкие орехи. Хандра исчезла, словно в один миг нашлись ответы на все «проклятые вопросы», хотя он услышал в ответ всего два ничем не окрыляющих слова:

«Какой суп?»

Он уселся на завидное место, как раз напротив кассы, опустил ложку в тарелку и голосом, зазвучавшим как набат, спросил своих сотоварищей:

«Не кажется ли вам, что нельзя согласиться с изречением Сократа, на первый взгляд столь мудрым?..»

Простите, не помню, какое изречение было приведено, но отлично помню, что удвоенное количество студентов, сидевших за нашим столом, горячо встало на сторону Сократа и начало в пух и прах разбивать точку зрения Алексея. Отдаю ему должное: он защищал свое мнение с неслыханным остроумием. Впрочем, и мы не отставали. Откуда что бралось! Тусклые становились блестящими, застенчивые — дерзкими. Это был один из самых разительных примеров могучего взлета умов во имя женщины!

Тут красиво седеющий рассказчик так легко поднялся с кресла, что это тоже было похоже на взлет.

Он продолжал говорить, плавно пересекая просторный кабинет по диагонали, из угла в угол.

— Наш спор о Сократе превратился в общефилософский многодневный диспут. Он на минуту затихал, как только кто-либо из нас подходил к кассе. Никто ведь не оплачивал всего обеда сразу. Если обед состоял из супа и чая, был повод подойти к кассе дважды. Если имелось две копейки на булочку трижды. Если, не думая о завтрашнем дне, дозволялось себе, во имя дивных зеленых глаз, съесть котлеты — была возможность подойти к кассе четырежды. И всякий раз каждый шаг подходящего к кассе, каждое его слово и взгляд у кассы молчаливо контролировались глазами, ушами и, конечно же, сердцами сидящих за столом. Разумеется, напор глубокомыслия иссякал, иногда обрываясь на полуслове, как только кассирша закрывала кассу и, не взглянув в нашу сторону, покидала столовую. Тогда у каждого из нас тотчас находилось неотложное дело. Начиналась неимоверная спешка. Через минуту мы все оказывались на набережной, прощались друг с другом и… следовали в одном направлении, на почтительном расстоянии, — вам, конечно, понятно, за кем.

Однажды во время такого шествия я нашел на тротуаре дамский носовой платок. По тому, как резко он был надушен, все сразу же определили, что это платок не ее. Я тоже был в этом уверен. И все-таки это был повод, опередив остальных, подойти, поклониться, спросить, не она ли его обронила, и завязать разговор.

«Нет, благодарю вас, это не мой», — услышал я в ответ и не успел начать заготовленного: «Мы, в некотором роде, знакомы» — так быстро она свернула за угол. А до меня долго доносились безжалостные соболезнования шагающих сзади сотрапезников.

Но за этим казусом последовала удача. Вечером я встретил знакомую курсистку Бестужевских курсов и пошел ее проводить. Она снимала на дальней, глухой линии Васильевского комнату в первом этаже с окнами на набережную. Первый этаж и окна на набережную — прошу вас хорошо запомнить. Это нам пригодится, эти данные окажутся роковыми. Не улыбайтесь, не подбирайте сюжет, все равно не

Вы читаете Напоминание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату