Мариинку, сидит рядом с Варенькой Уваровой и слушает Собинова в «Лоэнгрине»…
…Как ему удалось? Минуточку терпения. Мне пришлось это выяснять куда дольше. Собственно, с этого и начинается вторая, скоропалительная, трагическая часть нашей истории. Сделаем передышку.
Не вставая, он открыл дверцу бара в книжном стеллаже, достал бутылку французского вина (вчера прислано друзьями из Парижа) и какие-то затейливые стаканы.
Мы молча, медленно пили легкое вино. Допив второй стакан, профессор вооружился улыбкой. Ее можно бы сравнить с мефистофельской, если у Мефистофеля во время раската «сатана там правит бал» улыбка могла быть такой корректной.
Раскаты у профессора были неслышные, он начал свою вторую, скоропалительную часть, улыбаясь этой корректной улыбкой и подчеркнуто спокойным, корректным тоном:
— Недружеская, а более точно, предательская затея Коржина родилась в ту секунду, когда он узнал от меня, что Варенька Уварова будет слушать Собинова на галерке, на моем месте. Эта затея могла прийти в голову только благодаря особому свойству его памяти. В нужный момент память как на блюде подносила ему самые неприметные детали, казалось бы, ему неинтересные, не замеченные им.
Я потратил много часов, пытаясь понять логику и механику его действий. Конечно же он мгновенно вспомнил, как после лотереи мы встретились с ним в университетском коридоре, как ко мне подошел студент из сытно обедающих дома, знаменитый тем, что трижды, как теперь говорят, заваливал экзамен. Студент, радостно помахивая билетом на «Лоэнгрина», спросил, какое мне досталось место. Я ответил, что, если не ошибаюсь, двадцать седьмое.
«Отлично! У меня — двадцать шестое».
Память любезно напомнила Коржину об этом разговоре. Не теряя времени, он разыскал студента, попросил уступить ему билет, за что — как я уже постфактум узнал — обязался помочь найти верный способ усвоения знаний.
Таким образом, студент на четвертый раз сдал экзамен, а наш друг в первый раз очутился в Мариинском театре, причем задолго до начала. Он всегда, на все приходил задолго до начала, чтобы все начала начинались при нем.
Как только появилась, села рядом с ним Варенька Уварова — это я знаю от самого Коржина, — он ей сказал:
«Позвольте мне извиниться перед вами за многодневный шумный спор в столовой. Виноват в этом я».
Да, приблизительно так он начал. А кончил вежливым укором в виде сентенции о том, что нельзя молчать, когда безболезненно, одним своим словом можно изменить положение к лучшему, как могло быть в данном, частном случае.
Не знаю, прогуливались ли они вместе в антрактах, о чем говорили и говорили ли вообще. А после спектакля он спросил, далеко ли она живет. Она назвала линию и не назвала номера дома. До сих пор не могу понять, откуда взялась у него эта дерзкая ретивость, — он пошел за нею, правда предупредив, что, если ей это неприятно, пусть не обращает на него внимания. Но, мол, нельзя допустить, чтобы в такой поздний час она возвращалась одна в глухой конец Васильевского острова. Не знаю, прошел ли он весь длинный путь до ее дома сзади, но знаю: ему стало известно, что она живет в первом этаже.
Вероятно, он пытался подняться с нею по лестнице, довести до двери квартиры, и ему было сказано:
«Благодарю, мне не надо подниматься, я живу вот здесь».
На следующий день, когда я провожал ее на поздний урок, я еще не знал, что Коржин был в театре. Она ни словом не обмолвилась о своем соседе. А через неделю начались летние каникулы. Она уехала в Полтаву. Я — в Орел, к родителям. И Коржин уехал в Белоруссию, к своему престарелому спасителю.
Мы съехались осенью. Варенька Уварова снова сидела за кассой, снова сдержанно здоровалась со мной. Но во взгляде ее уже мелькало нечто, говорящее о том, что я ей не совсем безразличен. Позднего урока у нее больше не было. Я приходил как бы в гости к подругам, но мне ни разу не удалось остаться с нею вдвоем.
Уверен, что Коржин видел ее только в столовой. Он подходил к кассе не более раза в день и, не растягивая обеда, уходил. Его можно было исключить из списка долгообедающих соперников. Но я уже знал от незадачливого студента, каким образом его билет оказался у Коржина, и не мог простить себе своей ненаходчивости…
Да, не отрицаю, так же, как не мог простить ему его находчивости. Наши отношения незаметно, неуловимо изменились, стали отдаленнее. Хотя внешне все шло как прежде, дружелюбно.
Осень в тот год была ненастной, с холодными, резкими ветрами. Неоднократно Нева грозила выйти из берегов.
И в конце октября — вышла.
К ночи были залиты набережные, прилежащие улицы. Большая часть Васильевского острова превратилась в северную Венецию, какой при Петре, если не ошибаюсь, по плану Леблона ей и предполагалось быть.
Утром вода спала, схлынула с мостовых. Можно было добраться до университета. Войдя в вестибюль, я увидел толпу студентов, окруживших ночного сторожа. Тот рассказывал о настигнутых водой прохожих, которых пришлось приютить в университете, о разной домашней утвари, плывшей по набережной, и о какой-то одинокой лодке на Неве, беспощадно гонимой ветром, — то казалось, что в ней никого нет, то видны были взмахи весел, наверно, это был запоздалый рыбак, уже теряющий силы и, конечно, обреченный уйти под воду.
Затем были лекции. Все шло как обычно. И в столовой все было как всегда: за кассой сидела Варенька. Но, взглянув на нее, я заметил темные круги под глазами и прямо-таки болезненную бледность. Я поспешил узнать, не сильно ли залило их комнату.
«Не более, чем до половины окон. До потолка еще оставалось место», ответила она.
«Не могу ли я быть полезен? Я был бы счастлив чтонибудь для вас сделать!»
«Благодарю. Все уже позади».
Коржина я в тот день на лекциях не видел. Его не было и в столовой. Он вошел перед самым закрытием, в непросохшей тужурке, весело кивнул нам… И тут случилось что-то уму непостижимое. Госпожа Уварова покинула свое место за кассой, подошла к нему, сказала:
«Как мы вам благодарны!» — и обеими руками пожала его руку. Будь у нее третья рука — пожала бы тремя.
Они вышли из столовой вместе…
…Вы спрашиваете, что затем?.. Затем, то есть через год, они сушили пеленки у вышеупомянутого дымохода на вышеупомянутом чердаке. И эта каторжная ее жизнь продолжалась более полугода, пока он не получил диплом и, забрав жену с ребенком, не уехал преподавателем в Среднюю Азию.
Диву даешься, чем иногда можно покорить такую незаурядную женщину. Романтическим фокусом, который выглядит подвигом, риском для жизни при отсутствии риска. Этаким Евгением, спешащим спасти свою Парашу. Уверяю вас — в отличие от героя «Медного всадника», Коржин все учел: и надежность лодки, и наличие брезента, под которым временами укрывался, отчего сторожу и казалось, что лодка пуста, и направление ветра, гнавшего лодку в нужную сторону, и то, что он умелый, выносливый пловец.
Такова интересующая вас история женитьбы Коржина. В заключение скажу: не знаю, как для него, но для нее этот брак оказался не слишком счастливым. Более того, полным горечи. Она была женщиной, вызывающей поклонение, самой чарующей из всех, каких я встречал на своем веку. Я увидел ее спустя десять… потом спустя еще двенадцать лет — случайно, в Ленинградской филармонии, с сыном, — и, боже, в кого она превратилась!..
…Времена? Разумеется, времена были пережиты не легкие: война четырнадцатого, революция, гражданская война — все учитываю, но добавьте к тому безжалостную непоседливость супруга, бесконечные переезды с детьми из города в город…
…Самого Коржина? За день до встречи с Варенькой — да нет, Вареньки уже почти не осталось, с Варварой Васильевной — я столкнулся с ним нос к носу в книжной лавке. Совсем как де Голль с архиепископом.
Правда, нам не надо было ухищрений, чтобы столько лет избегать встречи. Я трудился в Петербурге.