— Некрасиво, Хамракул. У тебя хочет купить жена большого ученого, сама ученая.

— Почему у большой ученый нет одна бумажка — сто, нет одна бумажка десять, а есть пять и пять!

— Слушай, Хамракул, я тебе скажу адрес того эвакуированного, кто продает золотые часы с золотым браслетом. А ты продай ей десять орехов за две пятерки. Она от голода падает.

— Почему не говорил, какой большой человек муж?

Почему не говорил: падаю, нет курсак, совсем курсак-живот пропал? Хамракул не скупой. Ты — пиши адрес. Ты — давай два пятерка, бери десять орех. На, бери добавка — два орех!

— Вот видите, вам надо приставить еще голову. Одной ученой головой вы не можете понять, что на базаре надо поторговаться, поговорить, уговорить.

Базар — главная половина жизни, половина Ташкента.

Нет, все-таки — не главная и не половина. Все-таки определял жизнь сотен тысяч эвакуированных иной Ташкент — тот, что обеспечивал жильем, столовыми, что обеспечит постепенно и более достаточным питанием. Тот Ташкент, что в эти весенние дни готовится встретить ленинградцев, вывезенных Дорогою жизни.

Готовилась встретить этих людей, истощенных голодом, холодом, сверхсильной работой, и Неотложная помощь. Готовился весь Институт — от директора до санитара, до Сереги-без-никаких- женских-сережек.

Подошел поезд. Начали выходить — закутанные, серые лики. Тех, кто пошатывался на неверных ногах, подхватывали и снимали на перрон встречающие. То из одного, то из другого вагона слышалось:

— Носилки сюда! Мужчину сюда… Двоих, пожалуйста!

Спешили врачи и санитары с носилками, вскакивали в вагон мужчины, выносили, выводили ленинградцев.

Они проехали ледяную, открытую ветрам ладожскую Дорогу жизни на грузовиках, прижатые друг к другу, вжатые друг в друга, походя на один сросшийся, смерзлый ком. Затем продолжали путь в товарных вагонах с «буржуйками», греясь у этих докрасна раскаленных железных ящичков на ножках и холодея в углах вагона, — в двух шагах от «буржуйки» уже холодея.

На станциях их встречали жители города. Их подкармливали, давали дорожные пайки. Само слово «ленинградцы» обрело небывалое, высокое значение.

И встречали их с небывало высоким состраданием.

Каждый ленинградец знал: надо есть понемногу, нельзя сразу. Но некоторые не удерживались, съедали все, и это было концом. Они не доехали.

Некоторые были в той стадии истощения, когда уже не выйти даже за едой. Невесомое тело и голова уже скованы холодными тисками или, наоборот, раскованы блаженной предсмертной расслабленностью, пеленой последнего тумана. Кому, кроме этих людей, выдалось ощутить такое, не воспетое великими стихами, мгновение: открываешь глаза, а может быть, их открывает удивительный запах… Перед тобой озабоченное женское лицо, рука с ложкой бульона. И бульон — куриный бульон! — вливается в рот.

Кому выкричать это спасибо? Кто эти женщины, принесшие в какой-то привокзальный дом койки, тюфяки, свои простыни, одеяла и подушки, свои кастрюли, тарелки, чашки и ложки? Кто варил для тебя этот бульон и вливал в рот?

Говорили, что где-то в Данилове, например, создали для ленинградцев общественную больничку сами даниловские жительницы и старенький доктор, давно отошедший от дел. Его уже нет. Кто эти женщины — неизвестно.

Но их лица, вкус и запах бульона, внезапное осознание: тебя не было и ты снова есть — помнят и будут помнить те, кому это выпало на долю. Будут помнить родные тех, друзья тех и друзья друзей.

А сейчас на ташкентский перрон осторожно выносят из вагона большую пухлую красную перину. Посередине разрез. Из разреза торчит, как усохший стебелек, детская шейка, головка в детской панамке, а лицо ребенкастарушки, с громадными, усталыми от страданий, остановившимися глазами. Перину, держа за углы, несут по перрону. Ее яркая, красная, толстая туша кажется живой, а стебелек гнется, головка безжизненно клонится набок. Глаза не реагируют ни на толчки, ни на яркое солнце. Рядом идет молодая старушка-мама. Она поддерживает головку и все дотрагивается до лобика:

— Холодный, совсем холодный!

Подбегает распорядитель-врач, быстро говорит:

— В Неотложную помощь! Постарайтесь показать Коржину.

— Не сразу горячую… так, хорошо. Добавьте скипидару… достаточно. Добавьте горячей. Еще. Еще немного, — а сам массирует палочки ног и ребрышки, почти не касаясь руками, чтобы массировала сама раскрывающая поры, согревающая вода. — Где ее мама?

— Ей сказали «нельзя», а она сидит у приемного покоя на чемодане.

— То есть как нельзя? Позовите помощника.

Вбегает Серега. Быстрый хмурый взгляд в сторону ванночки — и отворачивается:

— Что, Алексей Платонович?

— Беги, дорогой, к приемному покою, скажи маме:

после того как вымоется в бане, проверит одежду — может прийти сюда, может ночевать.

Мальчишка возвращается.

— Сказал: пусть вымоется в бане как следует. Пусть проверит, чтоб ни одной вши! И — приходит, в раздевалке переоденется в наше, и Коржин разрешил: пусть ночует! Она вмиг белье из чемодана и пошла. Чемодан я взял под свою ответственность, не бойтесь, не сюда. Ребенку три года с половиной. Зовут Ксаночка, тоже имя придумают! А вас просят во вторую палату.

— Иду. Сестрички, через пять минут заверните Ксаночку в теплое. Приготовьте шприц: вольем ей чуточку крови.

— Влейте мою. Сами сказали: у меня кровь наилучшая, годится всем.

— Да-а, и горячая. Спасибо, мой мальчик. Перельем твои живительные пятьдесят кубиков.

— Что так мало? Вы не стесняйтесь. Конечно, мою бы в госпиталь, тому, кто с фронта. Но раз такое дело…

Получилось такое дело, что этот мальчишка захотел проверить, как действует на ребенка его кровь, и часами пропадал у Ксаночки. Чем-то ее забавлял, смешил и сам смеялся, обретая отнятое детство.

Быть может, благодаря этому Сереге-без-никакихженских-сережек из ребенка-старушки так быстро она превращалась в живое, сияющее очарование.

Такое дело кончится тем, что в сорок четвертом году увезет мама в Ленинград не только свою светленькую дочку, но и жгуче-черного самостоятельного сына Серегу. Он будет долго упираться — как же Коржин останется без самого верного помощника и хранителя?.. Но девочка — ей уже будет пять с половиной, нет, почти шесть лет — все-таки пересилит.

— О, женщины, женщины! — часто шутил Коржин. — Нет слов передать, какими небесными глазками смотрит эта маленькая кокетка на свою жертву. На меня она ни разу так не смотрела. Варенька, даже ты на меня так не смотрела.

2

Летит время. Даже военное время летит, если человек занят, если он уже консультант не одного госпиталя, а нескольких, если хирургическое отделение Института неотложной помощи превращено в большую хирургическую клинику, туда прибывают неотложные больные и те, кто могут ждать, и все стремятся попасть к нему. Он уже сделал сотни операций, разумеется наиболее тяжелых, и многих обреченных на смерть — обрек на жизнь Сделал и вторую свою операцию на сердце, непостижимо быструю, блестящую.

Но вот из клиники он направляется в госпиталь. Сделал шаг за ворота конечно, опять подкараулили. Подходит элегантно настойчивая девушка, извиняется, объясняет, что она дочь Боровиковской (неведомой Коржину), умоляет зайти, только взглянуть, только сказать: что делать маме?!

Вы читаете Напоминание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату