Я положил наугад несколько пластинок на дно чемодана, подумав при этом: «Какая все-таки это глупая часть человечества! Композитор Бетховен, например, выдумал симфонию. Ну, ладно. Слушал бы ее сам, а он ведь отрывал от дела целый оркестр. Человек пятьдесят! А сколько людей сидело в зале и, вместо того чтобы изобретать самолет или пароход, смотрело, как дирижер машет своей дурацкой палочкой, и слушало пиликанье.
Вот и жили люди столько веков без умных машин из-за всякой музыки и прочего искусства. Небось композиторам не попадало от средневековья, а изобретателей и астрономов сжигали на кострах».
Я с отвращением кинул в чемодан три долгоиграющих джазовых пластинки. «Куда ни шло задумчиво слушать симфонии, но специально ехать в танцзал и целые вечера убивать на дрыганье ногами!.. Вот так же, наверное, согревались дикари и не догадывались, что лучше сесть, подумать и открыть огонь. Хватит! Пора поставить музыку, вернее, звуковые колебания, на пользу людям. А то еще пять веков будем топтаться на месте, вместо того чтобы осваивать другие планеты!!!»
Поверх пластинок я положил кое-какие инструменты и большой моток провода в прозрачной изоляции.
Банку с проросшим горохом для опытов я решил нести в руках, чтобы горошинки не задохнулись в чемодане.
Светло-желтые и зеленоватые с белыми язычками ростков они разбухли на влажной вате в запотевшей изнутри банке, и я с волнением рассматривал их на солнце…
3
Как только поезд тронулся, отец сказал:
— Люблю стук колес… Добрая музыка… Всегда она меня убаюкивает, — и уснул.
А я подумал: «Действительно. Как трудно по ночам машинистам, когда их убаюкивает стук колес, не спать и смотреть вперед…» — и тоже уснул.
Нас разбудил проводник. Справа за окном вагона была сплошная темень, а слева розовело, мелькали столбы и деревья, как будто поезд мчался по самой границе дня и ночи.
Я первый спрыгнул с подножки, а отец, уже на ходу, за мной, потому что на нашей станции поезд стоял всего одну минуту.
Нас никто не встречал. Я поежился: было холодновато.
— Наверно, дед проспал, — сказал отец. — Ладно, доберемся как-нибудь сами. Красиво как! Смотри. — Он остановился, когда мы переходили запасной путь.
— Что красиво? — спросил я.
— Под ногами у тебя. Роса на рельсах… розовые капельки от зари… И шпалы от росы побелели.
— Ну и что? — я пожал плечами.
Отец наверняка стал бы спорить, ругать меня роботом, если бы вдруг не увидел около станции спящего в телеге дедушку. Невыпряженная лошадь дремала, низко склонив голову над охапкой сена.
Когда мы подошли ближе, она вздрогнула, всхрапнула и переступила с ноги на ногу, а дедушка заворочался, но не проснулся.
Отец натянул ему на голову бушлат, закричал: «Уа-ах!» — и засмеялся.
Дедушка заворочался под бушлатом:
— Не напугаешь! Не ахай, — потом сел, протер глаза, расцеловался с отцом и хотел расцеловаться со мной, но, взглянув на меня, продрогшего, только жалостно скривился.
Отец виновато сказал:
— Отличник он… Кибернетикой занимается.
— Поехали, — хмуро сказал дедушка.
Я вырыл норку в теплом сене, поудобнее улегся, и лошадь с места пошла рысцой.
Дедушка с отцом сидели впереди, свесив ноги с телеги, и разговаривали о какой-то красавице-церкви, которую хотят снести преступники-дорожники.
Отец изредка оборачивался и говорил:
— Смотри, березняк какой! Будто табунок белых жеребчиков скачет… А озерко! Голубое, и кувшинка как зрачок! Смотри на природу-мать, физик!
Я молчал, притворившись спящим, а сам думал:
«В нашем веке красота не в березняках и кувшинках… Красота в лабораториях, где ничего лишнего. Одни приборы, строгие, умные, и каждый помогает раскрывать загадки природы. А отец только: «Ах, красота! Ах, природа!» Прямо как девчонка, нюхающая ландыши. Ей и в голову не приходит, что над разгадкой природы запахов бьются лучшие умы человечества».
Тут я почувствовал себя счастливым человеком, оттого что живу в двадцатом веке, когда все можно изучать на молекулярном уровне.
«Еще займусь теорией запахов», — размечтался я, вдыхая запах сена, а потом незаметно уснул и проснулся, когда лошадь остановилась у дедушкиной избы.
Отец и дедушка с вещами пошли к дому, а мне не хотелось вылезать из теплой норки в сене. Я, прищурившись, без всякого интереса рассматривал загорелых, босоногих мальчишек, окруживших телегу, и они смотрели на меня молча, исподлобья, но совсем не враждебно.
Я надел темные очки и спрыгнул на землю, держа в руках проигрыватель и банку с горошинами.
Мальчишки засмеялись.
— Турист, — сказал один.
— Очкарик, — добродушно заметил другой.
Я, чтобы раз и навсегда отвадить их от себя, произнес по-учительски:
— А у вас отсутствие такта и элементарного гостеприимства. Желаю успеха.
Мальчишки растерянно улыбнулись. Самый маленький выставил вперед забинтованную ногу и похвалился:
— Меня свинья укусила!
А высокий, худой парень, наверное, их заводила, прошел передо мной на цыпочках, как матадор перед быком, и далеко сплюнул, громко цикнув.
— Мне ясен смысл вашего плевка, — спокойно сказал я и открыл калитку.
Вечером дедушка сказал мне:
— Спать будешь на сеновале.
— Мне все равно, где спать, — вежливо ответил я, дав себе слово не перечить дедушке в таких маловажных для человека вопросах, как сон и еда. Если, конечно, и он не будет покушаться на мои опыты и мысли.
А спать на сеновале оказалось лучше, чем в кровати. Я забирался по лестнице, нырял в пахучую темень и, устроившись поудобней, смотрел, как в щелях между досок постепенно темнеет небо, и так сладко было засыпать, чувствуя под щекой шуршанье заблудившегося в сене жучка…
Утром лучи солнца били сквозь щель, и я, как под дождь, подставлял под них ладони. Лучи тепло плескались в ладонях вместе с высвеченными пылинками, и казалось: я ощущаю вес света…
4
Два дня до отъезда отца он и дедушка заменяли старую дранку на крыше новой, ставили какие-то пасынки и ходили в гости. Меня они не брали с собой. Наверно, дедушка стеснялся показывать знакомым «такого внука».