мне предстояло жить… В больнице случилось так, что рядом со мной лежала в палате Светлана Молотова, которую я знала с детства. Она тоже родила девочку, и дня через два ее пришел навестить Вячеслав Михайлович – как это вообще полагается у нормальных родителей… Я была ужасно опечалена этим сопоставлением, нервы мои были до предела издерганы долгой болезнью, и я в тот вечер написала отцу письмо полное обиды… Я получила от него ответ; это было вообще его последнее письмо ко мне: «Здравствуй, Светочка! Твое письмо получил. Я очень рад, что ты так легко отделалась. Почки – дело серьезное. К тому же роды… Откуда ты взяла, что я совсем забросил тебя?! Приснится же такое человеку… Советую не верить снам. Береги себя. Береги дочку: государству нужны люди, в том числе и преждевременно родившиеся. Потерпи еще, – скоро увидимся. Целую мою Светочку. Твой „папочка“. 10 мая 1950 г.» Я была рада письму, – я не особенно надеялась, что оно будет… Но мне было ужасно неуютно от мысли, что моя маленькая Катя, которая еще находилась между жизнью и смертью, уже «нужна государству»… И я, увы, хорошо понимала, что «скоро» мы не сможем увидеться… Мы увиделись и немножко были опять вместе лишь будущим летом – 1951 года, когда он поехал отдыхать в Грузию, в Боржоми, и вызвал меня туда. Я пробыла там с ним недели две. Он отдыхал, и я видела как он наслаждался сладким воздухом Грузии, ветерком с Куры, пробегавшей рядом с Ликанским дворцом, где он остановился… Ему было уже семьдесят два года, но он очень бодро ходил своей стремительной походкой по парку, а за ним, отдуваясь, ковыляли толстые генералы охраны. Иногда он менял направление, поворачивался кругом, – натыкался прямо на них, – тут его взрывало от злости и найдя любой маленький повод, он распекал первого попавшегося под руку… Завтракал и обедал он, – как всегда летом, – в саду, где-нибудь под деревом. Он просил ловить в Куре свежую рыбу, вспоминал грузинские названия рыб и наслаждался воспоминаниями. Но это все – больше про себя, он вообще не любил говорить о чувствах, – «это для баб»… Вспомнил он только, что в этом самом Ликанском дворце останавливался с мамой, в 1922-м году, когда родился Василий, и они приехали в Грузию. Но не вдавался в подробности… «Дворец» был старой охотничьей дачей какого-то князя, дурацкий, безвкусный, но – в очень красивой местности, в ущелье, где пробегала Кура. Один берег ее был обрывист, там громоздились скалы, а еще выше на скалах, – торчали развалины крепости, как это почти везде в Грузии. Другой берег был пологий, в небольшой горной долине был разбит полупарк полулес, и тут стоял дом. Генералы и коменданты чертыхались: для колоссальной свиты, сопровождавшей отца, дом был неудобен, так как мало было служебных помещений. Но отцу было удобно – как всегда, одному в целом доме. Неприятной для отца была дорога сюда. Отец вообще не выносил вида толпы, рукоплескающей ему и орущей «ура», – у него перекашивалось лицо от раздражения. На вокзале в Кутаиси земляки-грузины устроили ему такой прием, что долго нельзя было выйти из вагона, невозможно было сесть в машину и ехать… Люди бросались чуть ли не под колеса, лезли, кричали, кидали цветы, поднимали детей над головой. Это было здесь неподдельно, искренне и от самого чистого сердца, но отец от этого раздражался. Он уже привык к тому, что вокзал – пуст, когда он приезжает, что дорога – пуста, когда он едет; он привык, чтобы не бросались к нему с криками в машину, он забыл о неподдельности чувства… Поэтому он только раз потом попробовал выехать из Боржоми в сторону Бакуриани, но вернулся с полдороги домой… В первой же деревне дорогу устлали коврами, все жители вышли на шоссе, машину остановили… Пришлось выйти, сесть за стол… Слава Богу, все это было без меня, – я бы сгорела от стыда в подобной ситуации. Мне всегда бывало ужасно стыдно даже от скромных «ликований» у нас в Москве, в Большом театре или на банкетах в честь семидесятилетия отца. Мне становилось страшно, что отец вот сейчас скажет что-нибудь такое, что сразу всех охладит, – я видела как его передергивает от раздражения. «Разинут рты и орут, как болваны!…» – говорил он со злостью. Может быть, он угадывал лицемерность этого ликования? Он был поразительно чуток к лицемерию, перед ним невозможно было лгать… А может быть, он был уже настолько опустошен, что не верил в добрые, искренние чувства людей, – даже здесь, в Грузии, где простых крестьян невозможно было заподозрить в лицемерной радости. Очевидно, Грузия решила показать, что она не подвластна московскому МГБ и его порядкам, и что здесь народ выражает свои чувства, как хочет. Но это лишило отца возможности проехать в Тбилиси и в Гори, как бы ему наверное хотелось. И он сидел в Боржоми, как пленник собственной славы, и не мог выйти за пределы территории дворца… Я уехала в Москву раньше, он возвратился только поздней осенью. По дороге из Боржоми мы с Василием заехали посмотреть Гори, – и тут я вдруг почувствовала, что это родная мне земля – крошечная долина в излучине Куры, огибающей плоский холм с крепостью на нем, городок у подножья холма, и кругом – сады, солнце, виноградники, серебряная Кура, спокойная и мелкая здесь. А вокруг всего этого – горы. Они сходятся в ущелье, где стоит село Атени, с его чудесным вином золотого цвета, а в ущелье – атенская церковь классической грузинской архитектуры, с фресками ХI-го века. Что-то перевернулось у меня в душе, когда я увидела эту церковь среди виноградников, этот городок среди персиковых и грушевых садов, эту маленькую чашу щедрой земли, над которой – купол синего неба и столько солнца, как нигде больше на земле… К сожалению, наша поездка была совершенно отравлена официальными почестями и осмотром «музея Сталина», и его домика. Домик этот – лачужка, где жила семья сапожника, по инициати ве Берии был накрыт сверху, как крышкой, мраморным павильоном, похожим на небольшую станцию метро. Под этим мраморным балдахином с трудом можно было разглядеть крошечную хибарку, которая так и стояла бы сама по себе и говорила бы сама за себя без мрамора… Там нам каждую вещь демонстрировали как святыню, с благоговейной дрожью. Это вызывало чувство мучительного стыда и желание поскорее уйти. В ту осень в Грузии я думала о своей бабушке Екатерине. Она похоронена рядом с Грибоедовым на Давидовой горе в Тбилиси, возле церкви св. Давида. Там покой и красота, ничем не испорченные, ничем не опошленные. Я вспомнила как в 1934 году Яшу, Василия и меня послали навестить бабушку в Тбилиси, – она болела тогда… Возможно, что инициатором поездки был Берия – мы останавливались у него в доме. Около недели мы провели тогда в Тбилиси, – и полчаса были у бабушки… Она жила в каком-то старом, красивом дворце с парком; она занимала темную низкую комнатку с маленькими окнами во двор. В углу стояла железная кровать, ширма, в комнате было полно старух – все в черном, как полагается в Грузии. На кровати сидела старая женщина. Нас подвели к ней, она порывисто нас всех обнимала худыми, узловатыми руками, целовала и говорила что- то по-грузински… Понимал один Яша, и отвечал ей, – а мы стояли молча. Я заметила, что глаза у нее – светлые, на бледном лице, покрытом веснушками, и руки покрыты тоже сплошь веснушками. Голова была повязана платком, но я знала, – это говорил отец, – что бабушка была в молодости рыжей, что считается в Грузии красивым. Все старухи – бабушкины приятельницы, сидевшие в комнате, целовали нас по очереди и все говорили, что я очень похожа на бабушку. Она угощала нас леденцами на тарелочке, протягивая ее рукой, и по лицу ее текли слезы. Но общаться нам было невозможно, – мы говорили на разных языках. С нами пришла жена Берии – Нина. Она сидела возле бабушки и о чем-то беседовала с ней, и обе они, должно быть, глубоко презирали одна другую… В комнате было полно народу, лезшего полюбопытствовать; пахло как ими-то травками, которые связочками лежали на подоконниках. Мы скоро ушли и больше не ходили во «дворец», – и я все удивлялась, почему бабушка так плохо живет? Такую страшную черную железную кровать я видела вообще впервые в жизни. У бабушки были свои принципы, – принципы религиозного человека, прожившего строгую, тяжелую, честную и достойную жизнь. Ее твердость, упрямство, ее строгость к себе, ее пуританская мораль, ее суровый мужественный характер, – все это перешло к отцу. Стоя у ее могилы, вспоминая всю ее жизнь, разве можно не думать о Боге, в которого она так верила?

18

Когда мне приходится теперь, в наши дни, читать и слышать, что мой отец при жизни сам себя считал чуть ли не богом, – мне кажется очень странным, что это могут утверждать люди, близко знавшие его… Отец, правда, особым демократизмом в жизни никогда не отличался, но богом он себя не воображал… В последнее время он жил особенно уединенно; поездка на юг осенью 1951 года была последней. Больше он не выезжал из Москвы, и почти все время находился в Кунцеве, которое все перестраивали и перестраивали. В последние годы, рядом с большим домом, выстроили маленький деревянный дом, – там лучше был воздух; в комнате с камином отец часто и проводил дни. Никакой роскоши там не было, – только деревянные панели на стенах, и хороший ковер на полу были дорогими. Все подарки, присылавшиеся ему со всех концов земли, он велел собрать и передать в музей, – это не из ханжества, не из позы, – как многие утверждают, – а оттого, что он в самом деле не знал, что ему делать со всем этим изобилием дорогих и даже драгоценных вещей – картин, фарфора, мебели, оружия, утвари, одежды, национальных изделий, – он не знал, зачем это все ему… Изредка он что-либо отдавал мне – национальный румынский или болгарский

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату