Надя поехала с ним, и писала оттуда, что о пять сплошные попойки, что он ведет себя шумно, скандально, всем грозит и всех учит, что посмотреть на него сбегается весь Кисловодск. Из Грузии приехали опять какие-то проходимцы на машинах, – звали его с собой. Он не поехал с ними, но куда-то исчез, и через пять дней появился, – оказывается, он пропадал здесь же в домике у какой-то стрелочницы… Когда он возвратился в Москву, то пробыл дома недолго. В конце апреля мы все узнали, что он опять «продолжает свой срок» – те самые восемь лет, которые ему так милостиво разрешили прервать, чтобы начать новую жизнь… А теперь его «попросили» досидеть срок до конца, – поскольку на свободе он не вел себя должным образом. Срок окончился не полностью; весной 1961 года его все-таки отпустили из Лефортовской тюрьмы по состоянию здоровья. У него были больная печень, язва желудка и полное истощение всего организма – он всю жизнь ничего не ел, а только заливал свой желудок водкой… Его отпустили снова, но уже на более жестких условиях… Ему разрешили жить, где он захочет, – только не в Москве (и не в Грузии…). Он выбрал почему-то Казань и уехал туда со случайной женщиной, медсестрой Машей, оказавшейся возле него в больнице… В Казани ему дали однокомнатную квартиру, он получал пенсию, как генерал в отставке; – но он был совершенно сломлен и физически и духовно. 19 марта 1962 года он умер, не приходя сутки в сознание после попойки с какими-то грузинами. Вскрытие обнаружило полнейшее разрушение организма алкоголем. Ему был лишь сорок один год. Его сын и дочь (от первого брака) ездили на похороны вместе с его третьей женой Капитолиной, единственным его другом. На похороны собралась чуть ли не вся Казань… На детей и Капитолину смотрели с удивлением, – медсестра Маша, незаконно успевшая зарегистрировать с ним брак, уверила всех, что она-то и была всю жизнь его «верной подругой… Она еле подпустила к гробу детей. В Казани стоит сейчас на кладбище могила генерала В. И. Джугашвили, с претенциозной надписью, сделанной Машей, – „Единственному“.
20
Ты уже устал, наверное, друг мой, от бесконечных смертей, о которых я тебе рассказываю… Действительно, была ли хоть одна, благополучная судьба? Вокруг отца как будто очерчен черный круг, – все, попадающие в его пределы, гибнут, разрушаются, исчезают из жизни… Но вот уже десять лет, как и его самого не стало. Возвратились из тюрьмы мои тетки – Евгения Александровна Аллилуева, вдова дяди Павлуши, и Анна Сергеевна Аллилуева, вдова Реденса, мамина сестра. Вернулся из казахстанской ссылки сын Сванидзе – мой ровесник. Вернулись многие – тысячи и тысячи людей, кто уцелел, кто остался в живых. Эти возвращения – великий исторический поворот для всей страны, – масштабы этого возвращения людей к жизни трудно себе вообразить… В значительной степени и моя собственная жизнь сделалась нормальной только теперь: разве могла бы я раньше жить так свободно, передвигаться без спроса, встречаться с кем хочу? Разве могли бы мои дети раньше существовать так свободно и вне докучливого надзора, как живут они сейчас? Все вздохнули свободнее, отведена тяжелая, каменная плита, давившая всех. Но, к сожалению, слишком многое осталось без изменения, – слишком инертна и традиционна Россия, вековые привычки ее слишком крепки. Но еще больше, чем дурного, есть у России неизменно доброго, и этим-то вечным добром, быть может, и держится она, и сохраняет свой лик… Всю жизнь мою была рядом со мною моя няня Александра Андреевна. Если бы эта огромная, добрая печь не грела меня своим ровным постоянным теплом, – может быть, давно бы я уже сошла с ума. И смерть няни, или «бабуси», как мои дети и я звали ее, была для меня первой утратой действительно близкого, в самом деле глубоко родного, любимого, и любившего меня, человека. Умерла она в 1956 году, дождавшись возвращения из тюрьмы моих теток, пережив моего отца, дедушку, бабушку. Она была членом нашей семьи более, чем кто-нибудь иной. За год до ее смерти справили ее семидесятилетие, – это был добрый веселый праздник, обьединивший даже всех моих, вечно враждовавших между собою, родственнико в – ее все любили, она всех любила, каждый желал сказать ей доброе слово. Бабуся была для меня не только няней еще и потому, что ее природные качества и таланты, которые судьба не дала ей развить, простирались далеко за рамки обязанностей няни. Александра Андреевна была родом из Рязанской губернии; деревня их принадлежала помещице Марии Александровне Бер. В этот дом попала в услужение и тринадцатилетняя Саша. Бер были в родстве с Герингами, а у Герингов служила нянина тетка Анна Дмитриевна, вырастившая праправнуков Пушкина, с которыми до последнего времени она жила в писательском доме на Плотниковом переулке. В этих двух семьях и у их родственников в Петербурге жила моя бабуся – в горничных, в поварихах, в экономках и, наконец, няней. Долгое время жила она в семье Николая Николаевича Евреинова, известного театроведа и режиссера, и нянчила его сына. На фотографиях тех лет – бабуся прехорошенькая столичная служанка с высокой прической и стоячим воротничком, – ничего деревенского в ней не осталось. Она была очень смышленная, сообразительная девушка и легко усваивала то, что видела вокруг себя. Либеральные интеллигентные хозяйки научили ее не только одеваться и хорошо причесываться. Ее также научили читать книги, ей открыли мир русской литературы. Она читала книги не так, как читают образованные люди – для нее герои были живыми людьми, для нее все о чем написано, было – правда. Это не был вымысел – она ни минуты не сомневалась, что «Бедные люди» были, как была бабушка Горького… Раз, как-то Горький приезжал к отцу в гости в Зубалово, – в 1930-м году, еще при маме. Бабуся моя выглядывала в переднюю через щелку приоткрытой двери, и ее вытащил за руку Ворошилов, которому она объяснила, что «очень хочется на Горького посмотреть». Алексей Максимович спросил ее, что она читала из его книг и был удивлен, когда она перечислила почти все… «Ну, а что же вам больше всего понравилось?» – спросил он. – «Ваш рассказ, как вы у женщины роды принимали», – ответила бабуся. Это была правда, рассказ «Рождение человека» пор азил ее больше всего… Горький был очень доволен и пожал ей с чувством руку, – а она была счастлива на всю жизнь и любила потом рассказывать об этом. Видела она у нас в доме и Демьяна Бедного, но как-то не восторгалась его стихами, а говорила только, что он был «большой безобразник»… В доме Евреиновых она жила до революции, после которой Евреиновы вскоре уехали в Париж. Ее очень звали с собой, но она не захотела уезжать. У нее было два сына, – младший умер в голодные двадцатые годы в деревне. Несколько лет ей пришлось прожить в своей деревне, которую она терпеть не могла и ругала с чувством уже привычной горожанки. Для нее это была «грязь, грязь и грязь», ее теперь ужасали суеверия, некультурность, невежество, дикость и, хотя она великолепно знала все виды деревенской работы, ей это все стало неинтересно. Земля ее не тянула, и потом ей хотелось «выучить сына», а для этого надо было зарабатывать в городе… Она приехала в Москву, которую презирала всю жизнь; привыкнув к Петербургу, она уже не могла его разлюбить. Я помню, как она радовалась, когда я впервые поехала в 1955 году в Ленинград. Она называла мне все улицы, где жила и где в булочную ходила, и где «с колясочкой сидела», и где на Неве в садке «живую рыбу брала». Я привезла ей из Ленинграда кипу открыток с видами улиц, проспектов, набережных. Мы разглядывали их с ней вместе и она все умилялась, все вспоминала… «А Москва-то прямо деревня, деревня по сравнению с Ленинградом, и никогда не сравняется, как ее ни перестраивай!» – все повторяла она. В двадцатые годы, однако, ей пришлось жить в Москве, сначала в семье Самариных, а потом – доктора Малкина, откуда ее как-то уж переманила моя мама, весной 1926 года по причине моего рождения. В нашем доме она обожала троих людей. Прежде всего – маму, которую, несмотря на ее молодость, очень уважала – маме было 25 лет, а бабусе уже сорок один, когда она пришла к нам… Потом она обожала Н. И. Бухарина, которого любили вообще все, – он жил у нас в Зубалове каждое лето со своей женой и дочерью. И еще бабуся об ожала дедушку нашего Сергея Яковлевича. Дух нашего дома, – тогда, при маме, – был ей близок и мил. У бабуси была великолепная петербургская школа и выучка, – она была предельно деликатна со всеми в доме, гостеприимна, радушна, быстро и толково делала свое дело, не лезла в дела хозяев, уважала их всех равно и никогда не позволяла себе судачить или критиковать вслух дела и жизнь «господского дома». Она никогда не ссорилась ни с кем, поразительно умея всем сделать какое-нибудь добро, и только гувернантка моя, Лидия Георгиевна, сделала попытку выжить бабусю, но поплатилась за это сама. Бабусю даже отец уважал и ценил. Бабуся читала мне вслух мои первые детские книжки. Она же была первым учителем грамоты – и моим, и моих детей – у нее был чудесный талант всему учить весело, легко, играя. Должно быть, что-то она усвоила от хороших гувернанток, с которыми ей приходилось раньше жить бок о бок. Я помню, как она учила меня счету: были слеплены шарики из глины и покрашены и разные цвета. Мы их раскладывали на кучки, соединяли, разъединяли, и таким образом она научила меня четырем действиям арифметики, – еще до появления в нашем доме учительницы Наталии Константиновны. Потом она водила меня на занятия дошкольной музыкальной группы в доме у Ломовых, Должно быть, оттуда она переняла музыкальную игру: мы садились