заезжал подписать бумаги, ну и выполнить всякие там формальности, когда кто-нибудь умирает, а немного погодя он приехал к нам. Едва он вошел, я говорю: «Фрэнк, чем нужно помочь?» Только скажи, говорю, мы все сделаем… Ничего не надо, отвечает, вроде, все уже сделано. Я, говорит, позвонил брату в Питсфилд — у него, знаете, есть брат, много старше, вообще-то у него два брата, но он о них никогда не рассказывал, я даже забыла о его родне, — и они с женой, говорит, завтра прилетают помочь с детьми, похоронами и всякое такое. Ладно, говорю, только, пожалуйста, ночуй у нас. Нельзя тебе одному с детьми в твоем доме. Ладно, говорит, переночую, а сейчас, говорит, я хочу увезти детей и обо всем им рассказать. Так и сделал. Вышел во двор, дети бросились к нему, он сказал «привет», усадил их в машину и увез. Ничего печальнее я в жизни не видела. Никогда не забуду, что сказала Дженифер, когда вечером он привез их обратно. Было уже поздно, им давно пора спать, оба сонные; я укладывала Дженифер, и тут она говорит: «Милли, знаете что? Мама теперь в раю, а мы ужинали в ресторане».
— Боже мой! И как же все уладилось? — спросила Нэнси Брейс, востроликая девица в очках, до замужества работавшая в отделе закупок большого нью-йоркского специализированного магазина. Она любила истории стройные и со смыслом, а в этой все было как-то расхлыстанно. — Наверное, родичи здесь пожили? А что потом?
— Нет-нет, сразу после похорон они забрали детей в Питсфилд, Фрэнк отправился с ними, чтобы помочь ребятам обвыкнуться, потом уехал в Нью-Йорк и теперь навещает их по выходным. Думаю, так оно и будет. Брат с женой очень милые, ей-богу, чудесные люди и очень добры к детям, правда, уже, знаете, в возрасте и все такое… Фрэнка мы не видели, кажется, до марта, когда он приехал оформить продажу дома. Тогда-то вы с ним и встретились. Пару дней он провел у нас, мы долго беседовали. Вот тогда он рассказал об ее записке. Говорит, если б не записка, в ту ночь он бы, наверное, покончил с собой.
Уоррен Брейс прокашлялся и сглотнул мокроту. Этот цедящий слова лысоватый мужчина с трубкой, вечно зажатой в нелепо мягких детских губах, служил в нью-йоркской консалтинговой фирме и считал, что подобная работа весьма подходит его аналитическому складу ума.
— Да уж, этакие истории… — он помолчал, разглядывая дымную струйку из черенка трубки, — …и впрямь велят задуматься…
— А как он вообще? — спросила Нэнси. — В смысле, притерпелся?
Милли вздохнула и, одернув подол, быстро и неуклюже подогнула под себя ноги.
— Он сильно похудел, но, в общем, выглядел неплохо. Сказал, очень помогает работа, но о своем состоянии особо не распространялся. А вот о работе рассказывал, у него теперь какая-то новая служба. Вроде как под маркой «Нокс», но в новой конторе, или что-то в этом роде. Я не очень поняла. Милый, как называется его новая фирма?
— «Барт Поллок и компаньоны».
— Да-да, — сказал Уоррен Брейс. — Это на углу Пятьдесят девятой и Мэдисон. Кстати, весьма интересная новая фирма Занимается чем-то вроде продвижения электроники. Начинали под крылом «Нокс», а сейчас у них, кажется, пара других компаньонов. Полагаю, в ближайшие годы они весьма преуспеют.
— Во всяком случае, он выглядел человеком при деле и… не то чтобы оживленным… ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Чувствовалось, он мужественно все переносит. Очень мужественно.
Буркнув, мол, сходит за выпивкой, Шеп отправился в кухню, где с грохотом принялся колоть лед, чтобы заглушить голос Милли. Какого черта она устраивает мыльную оперу! Если нельзя рассказать, как все было на самом деле, и тем, кто действительно хотел бы это знать, за каким дьяволом рассказывать вообще? Мужественно! Чушь собачья…
Забыв о гостях, вернее, круто решив, что они распрекрасно обслужат себя сами, Шеп плеснул в свой стакан хорошую дозу и вышел в темноту заднего двора, легонько хлопнув дверью.
Мужественно! Что за бред! Какое там мужество у мертвеца? В этом вся суть, именно так Фрэнк выглядел, когда пришел к ним тем мартовским днем, — ходячим, разговаривающим, улыбающимся мертвецом.
Вначале, когда он только вылез из машины, он показался прежним, лишь немного похудевшим, — слишком свободный пиджак был застегнут на верхнюю и среднюю пуговицы, чтобы не очень болтался. Но было достаточно услышать его голос: «Привет, Милли; рад тебя видеть, Шеп», и ощутить слабое пожатие его сухой ладони, чтобы понять: жизнь из него ушла.
Он был пришибленный! Усаживаясь, вздернул на коленях брючки, смахивал с них крапинки пепла, а стакан снизу поддерживал мизинцем. И смеялся он по-иному — тихо, жеманно хихикал. Было невозможно представить, что он в голос смеется или плачет, что он потеет, ест, возбуждается, что способен постоять за себя. Ей-богу, он выглядел человеком, которому можно ни за что ни про что врезать, и он, грохнувшись наземь, станет просить прощенья, что загородил тебе дорогу. И когда он поведал о записке: «Если б не она, я бы, честное слово, покончил с собой» — ужасно хотелось крикнуть: брехня! Ты лживый бздун, Уилер, у тебя кишка тонка!
Что хуже всего, он был занудлив. Наверное, с час талдычил о своей долбаной работе, а потом завел: «мой аналитик то, мой аналитик се», как те, кого хлебом не корми, только дай вывернуться наизнанку. «Кажется, мы докопались до сути, о которой я даже не подозревал, — все дело в моих отношениях с отцом…» Твою мать! Вот в кого превратился Фрэнк, вот о чем надо рассказывать, если кому-то угодно знать, как оно все уладилось.
Шеп глотнул виски, сквозь купол стакана на миг увидев мокрые пятна звезд и луны. Он шагнул к дому, но потом вдруг развернулся и ушел на дальний край лужайки, где заходил кругами. Он плакал.
Виной всему был весенний запах земли и цветов, напомнивший, что ровно год назад состоялась эта затея «Лауреатов», когда Эйприл Уилер расхаживала по сцене, улыбалась и говорила: «Неужто вам не нужна моя любовь?» А теперь Шеп, словно несчастный большой ребенок, кружил по траве и грыз кулак, смачивая его слезами.
Плакать было легко и приятно, и он остановился лишь после того, как понял, что выдавливает из себя всхлипы и ненужно вздрагивает. Устыдившись, Шеп осторожно поставил стакан на траву, достал платок и высморкался.
Главное, вовремя тормознуть, чтобы слезы не стали водицей. Горевать надо в меру, чтоб не замусолить печаль. Тут легко все испоганить — лишь дай себе волю, тотчас распустишь нюни и с грустной слащавой улыбкой начнешь говорить, какой Фрэнк мужественный. И что, на хрен, выйдет?
Когда Шеп со стаканами вошел в гостиную, Милли еще пускала нюни, но уже закруглялась. Упершись локтями в слегка расставленные морщинистые колени, она подалась вперед и проникновенно говорила:
— Но мне кажется, что вся эта история нас очень сблизила. В смысле, Шепа и меня. Правда, милый?
Брейсы безмолвно сдублировали вопрос взглядами: да? Или нет?
Естественно, ответ был один:
— Точно, мы сблизились.
Самое смешное, что это правда, вдруг понял Шеп. Глядя на эту маленькую, взъерошенную, глупую тетку, он знал, что не покривил душой. Потому что она живая, черт бы ее побрал. Если сейчас потрепать ее по загривку, она прикроет глаза и улыбнется, ведь так? Как пить дать. А когда Брейсы свалят, — дай бог, чтоб поскорее! — она засуетится в кухне, станет неуклюже бренчать посудой и тараторить как пулемет («Ой, они мне так нравятся, а тебе?»). Потом она уляжется спать, а утром вновь зашастает по дому в своем дырявом халате, от которого пахнет сном, апельсиновым соком, микстурой от кашля и застарелым дезодорантом. И будет жить.
Для миссис Гивингс время после смерти Эйприл шло по тому же образцу: потрясение, боль, медленный возврат к душевному равновесию.
Поначалу ее охватило чувство вины в том, что произошло, и она не могла ни с кем об этом говорить, даже с Говардом. Ведь ясно, что и Говард, и любой другой начнут уверять, что это был несчастный случай, в котором никто не виноват, но меньше всего ей требовалось утешение. Воспоминание о том, как она, хорошенько обдумав извинения («Я насчет вчерашнего; вы оба прекрасные люди, однако больше я не подвергну вас подобному испытанию. Мы с Говардом пришли к выводу, что недомогание Джона вне