сторону шоссе, и ушел домой. Он устал. На следующее утро термитов не оказалось на кухне, не было их и в кладовой, и в амбаре, и в конюшне, и в курятниках, вышли на пастбища, дошли до реки, осмотрели все вокруг и не нашли ни одного, даже в качестве образчика. Агротехник схватился за голову.
— Объясните мне, как это делается! — восклицал он.
— Нужно поговорить с ними, мистер. Скажите им, чтобы уходили, что здесь они мешают, и они поймут, — объяснил старик Педро Гарсиа.
Клара была единственной, кто нашел такой способ естественным. А Ферула воспользовалась случаем, чтобы сказать о яме, в которой все они сидят, где нет ничего человеческого, где нет места ни Божеским законам, ни передовой науке, что в один прекрасный день они все начнут летать на метле; но Эстебан Труэба приказал ей замолчать, он не хотел, чтобы в голове его жены опять появились «новые идеи». В последние дни Клара вернулась к своим чудным занятиям, к разговорам с призраками и часами записывала в тетрадях события их жизни. Когда она утратила интерес к школе, к швейной мастерской и женским митингам и вновь стала расценивать все как очень милое, все поняли, что она снова в положении.
— Это по твоей вине! — кричала Ферула брату.
— Надеюсь, — отвечал он.
Скоро стало ясно: Клара не в состоянии переносить беременность в деревне и не сможет рожать в поселке, поэтому решили вернуться в столицу. Это несколько утешило Ферулу, которая поначалу воспринимала беременность Клары как личное оскорбление. Она уехала с большей частью багажа и прислугой раньше семейства: подготовить к приезду Клары «великолепный дом на углу». Несколько дней спустя Эстебан с женой и дочерью вернулся в город и снова оставил Лас Трес Мариас под надзором Педро Сегундо Гарсиа. Тот уже давно превратился в управляющего, хотя преимуществ от этого у него не стало больше, а только появилось гораздо больше забот.
Поездка из Лас Трес Мариас в столицу подорвала силы Клары. Я видел, что с каждым днем она становится все бледнее, появляются темные круги под глазами и возвращается астма. От тряски на лошадях, а потом в поезде, от дорожной пыли и головокружения она слабела на глазах, а я почти ничем не мог ей помочь, ведь когда ей становилось плохо, она предпочитала, чтобы с ней не разговаривали. Когда мы выходили из вагона, я поддерживал ее, так у нее ослабели ноги.
— Кажется, я сейчас взлечу, — сказала она.
— Только не здесь! — вскричал я в ужасе, представив, что она полетит поверх голов пассажиров, столпившихся на перроне.
Но она имела в виду не полет как таковой, а лишь желание очутиться там, где она почувствовала бы себя уютнее, избавилась от тяжести и от невероятной усталости, которая накопилась в ее теле. Она опять надолго замолчала, кажется, это продолжалось несколько месяцев. Она снова стала пользоваться грифельной дощечкой, как во время своей первой немоты. Но в этот раз я не обеспокоился, я полагал, что, родив, она снова станет «нормальной», как это случилось после рождения Бланки. С другой стороны, я понимал, что молчание для моей жены — последняя возможность спастись, а не заболевание мозга, как полагал доктор Куэвас. Ферула заботилась о ней так же навязчиво, как прежде ухаживала за нашей матерью, обращалась с ней так, точно она — беспомощный инвалид, не позволяла ей оставаться одной и перестала заботиться о Бланке; та плакала дни напролет, потому что хотела вернуться в Лас Трес Мариас. Клара бродила по дому как тень, располневшая и молчаливая, с буддийским равнодушием ко всему, что ее окружало. На меня она почти не смотрела, проходила мимо, точно я был мебелью; когда я заговаривал с ней, продолжала витать в облаках, словно не слышала меня или не узнавала.
Мы перестали спать вместе. Безделье и бездумная атмосфера, которой дышали в доме, действовала мне на нервы. Я старался чем-то заняться, но тщетно: я постоянно был в плохом настроении. Каждый день я уходил из дома надолго. Начал посещать Торговую биржу и часами изучал скачки курса международных ценных бумаг, стал вкладывать капитал в создание разных обществ, в импорт. Много времени проводил в Клубе. Стал интересоваться политикой и ходить в спортзал, где гигантских размеров тренер заставлял меня развивать мускулы, о существовании которых я даже не подозревал. Мне порекомендовали делать массаж, но мне это не понравилось: противно, когда тебя касаются чужие руки. И ничто не могло заполнить мой день, мне было неуютно и скучно, хотелось вернуться в деревню, но я не осмеливался оставить дом, которому, ясно же, необходим был мужчина — единственный разумный человек среди этих истеричных женщин. Кроме того, я беспокоился о Кларе. У нее вырос чудовищный живот, ходила она с огромным трудом. Она стыдилась теперь раздеваться при мне, но ведь она была моей женой, и я не собирался терпеть того, чтобы она стеснялась меня. Я помогал ей принимать ванну, одеваться, если только Ферула не опережала меня, и чувствовал бесконечную жалость к ней, такой маленькой, трогательной, с этим чудовищным брюхом. По ночам, страдая бессонницей, я думал, что она может умереть при родах, и уединялся с доктором Куэвасом посоветоваться, как ей можно помочь. Я соглашался с ним, что лучше повторить кесарево сечение; но не хотел отправлять ее в клинику, а доктор отказывался делать еще одну подобную операцию в столовой нашего дома. Говорил, на дому такую операцию делать нельзя, но в те времена в больницах были сплошные эпидемии, в них чаще умирали, чем выздоравливали.
Однажды, незадолго до родов, Клара вышла неожиданно из своего браминского убежища и снова заговорила. Ей захотелось чашку шоколада и чтобы я погулял с ней. Сердце мое екнуло. Весь дом наполнился весельем, мы раскупорили шампанское, я велел поставить во все вазы свежие цветы, ей я принес камелии, ее любимые цветы, усыпал ими всю комнату, но у нее начался приступ астмы, и прислуга тотчас унесла их. Я побежал на улицу еврейских ювелиров и купил бриллиантовую брошь. Клара от всего сердца поблагодарила меня, нашла подарок очень милым, но я ни разу не увидел эту брошь на ней. Думаю, она положила ее неведомо куда и затем забыла о ней, как почти о всех драгоценностях, что я покупал ей за долгую нашу совместную жизнь. Я позвал доктора Куэваса, тот явился под предлогом выпить чаю, в действительности же он пришел осмотреть Клару. Он пошел с ней в ее комнату, а потом сказал мне и Феруле, что она, кажется, вылечилась от своего психического расстройства, но нужно подготовиться к тяжелому разрешению от бремени, потому что ребенок очень большой. В этот момент в гостиную вошла Клара и, должно быть, услышала последнюю фразу доктора.
— Все будет хорошо, не волнуйтесь, — сказала она.
— Надеюсь, на этот раз будет мальчик, и мы назовем его моим именем, — пошутил я.
— И не один, а двое, — ответила Клара. И добавила: — Близнецов будут звать Хайме и Николас.
Для меня это было уже слишком. Взорвался я, наверное, из-за того, что в последние месяцы многое подавлял в себе. Я рассвирепел, сказал, что это имена каких-то иностранных торговцев, что еще никого не называли так ни в нашей семье, ни в ее, что по крайней мере одного сына следует назвать Эстебан, как меня и моего отца, но Клара объяснила, что одинаковые имена только путают все в ее дневниках, и твердо стояла на своем. Чтобы напугать, устрашить ее, я разбил кулаком фарфоровую вазу, которая, по-моему, была последней из вещей, оставшихся от моего прадедушки, но Клара не выказала никакого огорчения, а доктор Куэвас улыбнулся, склонившись над чашкой чая, и это меня еще больше разозлило. Я вышел, хлопнув дверью, и отправился в Клуб.
Этим вечером я напился. И отчасти потому, что чувствовал в этом необходимость, отчасти из мести — отправился в публичный дом, который носил громкое название. Я хочу повторить: я не большой любитель падших женщин и только, когда мне доводилось подолгу жить одному, я посещал публичные дома. В тот день я поссорился с Кларой, разозлился, энергия клокотала во мне, и само собой получилось, что я отправился в бордель. «Христофор Колумб» в те годы процветал, но его еще не знали во всем мире, — это позже он появится на картах английских судоходных компаний и в туристических путеводителях, и его будут снимать телевизионщики. Я вошел в зал, обставленный французской мебелью с изогнутыми ножками; меня встретила матрона, имитируя парижский акцент, она предложила мне для ознакомления прейскурант и тут же спросила, имею ли я в виду кого-либо конкретно. Я ответил, что мой опыт ограничивался «Фаролито Рохо» и жалкими борделями шахтеров на севере, так что любая молодая женщина меня вполне устроит.
— Вы мне нравитесь, месью, — сказала она. — Я вам приведу лучшую девочку в этом доме.
И вот появилась женщина, одетая в узкое платье из черного атласа, которое лишь подчеркивало ее пышные формы. Волосы были зачесаны на одну сторону, — это мне никогда не нравилось, — от нее исходил запах мускуса, который был крепким, как стон.