Но майор Дамиан де Соуза – то ли выпил меньше, то ли со смертью общался больше: ведь был он ходатаем по делам, адвокатом без диплома, трупы видел каждый день и к моргу привык – усомнился, подошел поближе, увидел кровь, дотронулся носком ботинка до засаленного пиджака и сказал:
– Готов! Мертвей не бывает. А ну, берись!
«А вот интересно, сколько майор должен вылакать, чтобы опьянеть?» – спрашивает себя сантейро. Вопрос этот не дает покоя всем здешним пьяницам, униженным и сбитым с толку непостижимой, необъяснимой загадкой. До сих пор пока что никаких запасов спиртного не хватало, а Манэ Лима считает, что майор запросто может опустошить мировой винный погреб и все равно будет как стеклышко.
Спотыкаясь и посмеиваясь, бредут сантейро и Манэ Лима на помощь майору, и втроем переворачивают они труп. Но майор уже понял, кто перед ним, понял еще до того, как заглянул покойнику в лицо: пиджак, что ли, показался ему знакомым?… И Манэ Лима, потеряв сначала от изумления дар речи, приходит в себя и вопит:
– Это же Педро Аршанжо!
Но майор Дамиан де Соуза на ногах стоит твердо, и разве только мрачнеет его медное лицо. Он не ошибся: это Педро Аршанжо, и майор, у которого за плечами сорок девять с толком прожитых лет, вдруг снова чувствует себя сиротой, словно остался на свете один-одинешенек, без отца, без матери. Это Педро Аршанжо – вот несчастье! Почему же именно его было им суждено вытащить из канавы, а не кого-нибудь другого – лучше, конечно, незнакомого… Сколько сволочи ходит по свету, сколько дерьма живет-поживает, а старик Аршанжо умер, и как умер: ночью, посреди улицы, никому ничего не сказав… Что ж это такое?!
– Ай, беда, ай, беда! – Вся выпитая кашаса бросилась сантейро в ноги, и он, обессилев и онемев, садится вдруг на мостовую. Сил у него хватает для того лишь, чтобы поднять из лужи руку покойного, стиснуть ее в ладонях.
Раз в неделю, по средам, – светит ли солнце или льет дождь – непременно появляется Аршанжо в его лавчонке, где продаются статуи святых. Сначала отправлялись они выпить ледяного пива в баре Осмарио, потом – на кандомбле[25] в «Белом доме». Неспешный разговор о всякой всячине, тихий разговор, а начинался он каждый раз с одного и того же:
– Ну, милый, расскажи, что слышно?
– Ничего не слышно, местре Педро, ничего нового.
– Так я тебе и поверил! Каждую минуту в мире что-нибудь да происходит: от одного засмеешься, от другого заплачешь. Много дивного происходит в мире. Развяжи язык, дружище, – язык человеку дан для разговоров.
Откуда взялись у него это уменье, этот дар, эта власть отмыкать уста людские? Почему открывали ему люди душу? Даже строгие и ревнивые жрицы – тетушка Сеньора, дона Менининья, матушка Маси – уж на что высоко себя ставили, но и у них не было секретов от старика: попросит – все расскажут. Впрочем, так и богами велено: «Да не будет дверей, закрытых от Ожуобы!» А теперь Ожуоба, око Шанго, валяется мертвый на мостовой.
Вот и кончилось наше с вами пиво, местре Аршанжо, не будет больше тех трех-четырех бутылок, что пили мы по средам. Одну неделю платил сантейро, другую – старик, хотя у него в последнее время гроша ломаного не было… Но зато как бывал он горд и счастлив, если в кармане у него бренчала медь, – с силой стучал он тогда по столу, подзывая официанта:
– Неси, милый, счет…
– Поберегите денежки, местре Аршанжо, позвольте, я заплачу.
– Чем же это тебя обидел, что лишился твоего уважения, а? Когда у меня нет денег – платишь ты, а я сижу помалкиваю, потому что от слов денег не прибудет. Но сегодня я – богач! Отчего бы мне не уплатить? Не лишай меня ни долга моего, ни права! Не принижай старого Аршанжо, оставь таким, какой есть!
Так он говорил обычно, и, смеясь, скалил белые зубы – до старости сохранил он все зубы, – и грыз тростник, и жевал вяленое мясо.
– Я ведь их не украл, а честно заработал!
Уже не один год он прислуживал в борделе, но всегда был весел и всем доволен – никто и не догадывался, в какой жестокой нужде он живет, как трудно ему приходится, как тяжко он бедствует… В ту памятную среду был он сам не свой от радости: в заведении Эстер судьба свела его с юным студентом, совладельцем типографии, и тот пожелал напечатать его последнюю книгу: студент прочитал предыдущие и заявлял во всеуслышание, что Аршанжо – гений, разоблачивший банду факультетских шарлатанов. Когда наступал вечер и на небе появлялись звезды, а с моря дул ветерок, местре Аршанжо, сидя в трамвае, идущем на Рио-Вермельо-да-Байша, где на холме стоит «Белый дом», рассказывал о своей новой книге, и глаза его блестели плутовски и лукаво. Сколько всякой всячины услышал он и записал в свою тетрадку, сколько народной мудрости собрал для последней книги.
– Ты и представить себе не можешь, чего только не наслушался я в публичном доме! Скажу тебе, что для философа нет места лучше, чем рядом с гулящими девицами!
– Вы философ и есть, местре Аршанжо, самый доподлинный философ из всех, кого я встречал. Никто другой не сумел бы так философски относиться к жизни.
Каждую среду они обязательно шли на кандомбле в честь Шанго. Тетушка Маси клала к алтарю жертвы, стучали барабаны, пели жрицы – «посвященные». А потом все усаживались за большой стол, и приходил черед каруру и абара, акараже[26] или жаркому из черепахи. Местре Аршанжо понимал толк в еде, любил и умел выпить. И всю ночь напролет текла веселая, согретая теплом дружбы, сердечная беседа, и одна привилегия была у бедняков Баии – слушать местре Аршанжо.
Вот и кончилась книга, допита кашаса, и не ездить нам больше на трамвае, когда все вокруг словно заново открывалось. Старик знал каждую пядь дороги, старик тысячу лет был знаком с деревьями и домами, с их прошлым и настоящим – чьи были они раньше и чьи теперь; старик помнил сына, и отца, и отца его отца, и отца его деда и мог сказать, кто и с кем смешал свою кровь. Он знал и негра, рабом вывезенного из Африки, и португальца, по королевскому указу высланного из столицы, и крещеного иудея, «нового христианина», сбежавшего от инквизиции. Но никто больше ничего не узнает от него, не услышит ни смеха Аршанжо, ни шуток. Закрылись навеки глаза, которыми смотрел на мир бог Шанго, и путь Ожуобы лежит теперь на кладбище… И навзрыд, опустошенный и осиротевший, плачет сантейро.