Володин торопливо нащупал висевшую на поясном ремне противотанковую гранату, отцепил её и, холодея и пружиня всем телом, с силой, как на учениях, швырнул её далеко вперёд. Грянул взрыв, и Володин, совершенно уверенный, что танк подорван, но на всякий случай приготовивший к броску вторую гранату, снова выглянул за бруствер: невредимый и совсем большой, ясно видимый до поручней на броне, танк шёл прямо на него. Теперь наугад, из-за плеча, из глубины окопа, метнул Володин гранату и пригнулся, ожидая взрыва; инстинктивно отцепил третью гранату и, теряясь и уже не понимая, что делает, стал судорожно искать пальцами на гранате чеку, как у пехотной «лимонки», чтобы выдернуть её; растерянно оглядел окоп: невысокие серые стены показались ему ненадёжными, рыхлыми, они не выдержат тяжести танка, обвалятся, придавят. Неужели конец, и он не увидит больше ни небо, ни землю? Нет, ещё можно что-то предпринять, что-то сделать, немедленно, сейчас, сию секунду… Он напрягал ум, стараясь что-нибудь придумать, но ничего не мог придумать и так и сидел с гранатой в руках, ища и не находя на ней чеку. Бежать из окопа было ещё страшнее, чем оставаться в нем, и Володин понимал это, но кто-то будто подталкивал его, настаивал: «Уходи, уходи!» — и он, поддаваясь этому голосу, примеривал взглядом, сколько шагов до выхода из окопа и сколько там, дальше, по траншее, до ближайшей щели, считал секунды: успеет ли? Он не успел — днище танка нависло над окопом. Володин упал, вытянулся во всю длину рядом с Размахиным и замер, ничего не слыша и не воспринимая, но ясно ощущая, как толща сырой и холодной земли наваливается на плечо, ноги…
Танк развернулся над окопом и остановился, подбитый нашими артиллеристами; по броне скользнул светлый язычок пламени, и вскоре весь танк уже пылал, испуская клубы чёрного дыма.
Как после дурного сна, вдруг проснувшись, с наслаждением узнаешь, что все то страшное, что только что было с тобой, было во сне, и мысли уже текут ровно, спокойно, но в теле ещё чувствуется неприятный озноб падения, — как после дурного сна очнулся Володин под мёртвым танком, придавленный землёй и оглушённый; словно в погребе с захлопнутой крышкой, лежал он в темноте, в соседстве с остывающим телом Размахина, и все звуки боя, только что пронзительно гремевшие вокруг, теперь слышались глухо, долетали откуда-то издалека, и по ним уже нельзя было определить, как складывался бой. Но пулемёты на запасных не смолкали, и Володин, улавливая их теперь совершенно притуплённый говор, с радостью отмечал, что рота не отступила, что сражение идёт здесь, на линии траншеи, и что это очень хорошо, и хорошо, что он, Володин, жив, и теперь только нужно, не торопясь, обдумать, как выбраться из-под танка. Сначала все его движения были неторопливы, размеренны — осторожно высвободил плечо и ноги из-под обвалившейся на него глины, огляделся в темноте, увидел узкую щель между гусеницей и землёй и пополз к этой полоске света, стараясь не задеть Размахина; но вот окоп стал наполняться едким, удушливым дымом, и Володин заторопился: все быстрее и быстрее двигались руки, разгребая землю, он кашлял, задыхался, но грёб, вонзая пальцы в сухую комковатую глину и не чувствуя боли, тянулся к свежему воздуху, тонкой струйкой сочившемуся в узкий просвет; в танке начали рваться снаряды, грянул взрыв, второй, щель захлестнуло дымом и пылью, от накалённого днища ударило жаром, как от печи, стало нечем дышать, и Володин уже не дышал, а глотал густой угарный воздух, но, изнемогая и теряя сознание, продолжал судорожно тянуться к просвету, подошвы скользили, он искал упора и сапогами мял и давил упавшую с головы каску пулемётчика. Теперь Володин уже ничего не соображал: не было для него ни боя, ни горящего танка, не было ничего, что предшествовало этой минуте, а была только эта минута, была смерть и он — один на один со смертью, охваченный паникой и ужасом; ему казалось, что он ещё что-то делает: ползёт, рвётся вперёд, на воздух, — но он только слабо шевелил пальцами и скатывался на дно окопа. Последний раз где-то далеко в сознании промелькнула мысль, что он погибает бесславной, глупой, нелепой смертью, которой больше всего боялся, но которая все же настигла его, последний раз где-то далеко в сознании промелькнула жалость к себе, досада на несбывшиеся мечты, и все потухло, улетучилось, задёрнулось искрящейся чёрной шторкой…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
«А ну ещё!…»
«Ещё разок!…»
«Разок!…»
Так говорил сам себе Ефим Сафонов, нажимая на спусковой крючок ручного пулемёта. Он стрелял спокойно, ровными длинными очередями, поворачивая ствол в ту сторону, где появлялись немецкие автоматчики; он видел поле боя сквозь мушку своего пулемёта, и все, что происходило в тесном обхвате мушки, представлялось ему отдалённым и мутным, как за синей сеткой дождя. В синих клубах двигались танки, в синих клубах бежали автоматчики, и Сафонов, ощущая плечом бодрую дрожь пулемёта, разрезал эту клубившуюся синь огненной трассой. Танки не пугали его: некоторые уже горели, а те, что ещё ползли (он был убеждён), будут подожжены — это дело бронебойщиков, а у него своё задание… Он был одним из тех спокойных и нерасторопных на вид русских солдат, которых ругают на формировках и в казарменных буднях, но которые, может быть, по той самой своей нерасторопности оказываются стойкими и незаменимыми в бою. Когда все же никем не подожжённый вражеский танк вырос перед окопом, Сафонов убрал с бруствера пулемёт и вместе с пулемётом в обнимку упал на дно окопа, не забыв, как учили, прикрыть рукой затвор, чтобы не попала туда земля и песок и чтобы потом, при стрельбе, не заклинивало патроны. Он делал все так, как его учили, и требовал такой же точности от своего помощника — молодого солдата Чебурашкина. Как только танк прошёл через окоп, Сафонов снова поставил пулемёт на бруствер и припал плечом к прикладу; он не стал бросать гранаты вслед прорвавшемуся танку, даже не оглянулся на него; не оглянулся и тогда, когда услышал позади себя резкий взрыв противотанковой гранаты, — ему, пулемётчику, приказано отсекать пехоту, и он отсекал, сосредоточенно, упрямо делая своё дело. То, что происходило за спиной: из соседней щели младший сержант Фролов и солдат Шаповалов подорвали танк гранатами и готовились так же встретить и второй, наползавший на них, — именно
«Ещё разок!…»
«Разок!…» — повторял Ефим Сафонов, все так же, без поспешности, но с большим озлоблением нажимая спусковой крючок. Он ни на секунду не выпускал из виду окоп, где остался тяжелораненый Размахин и где теперь находился командир взвода Володин (Сафонов видел, как лейтенант, лавируя между разрывами, пробрался туда), и стрелял по вражеским автоматчикам, которые вслед за танком перебежками приближались к тому окопу. Он заставил залечь автоматчиков, а танк развернулся над окопом и загорелся.
— Чубук! — прекратив стрельбу, окликнул Сафонов своего помощника.
— Диск, дядя Ефим? — с готовностью отозвался молодой солдат.
— Лейтенант под танком!…
— Де?…
Оба — и Сафонов и Чебурашкин — смотрели на окутанный дымом огромный немецкий танк. Крышка башенного люка открылась, показалась голова танкиста, плечи; немец, как видно, хотел выпрыгнуть из горевшего танка, но, скошенный пулей, наклонился и повис — ноги в люке, голова на броне. Кто-то из люка выталкивал его ноги. А с батареи продолжали вести огонь по танку. Бронебойным снарядом сорвало крышку люка, потом один за одним два снаряда попали в башню… Спокойный, уравновешенный Сафонов и порывистый, энергичный Чебурашкин — оба, затаив дыхание, смотрели на страшное зрелище, — горело железо чёрным зловещим дымом! — одинаково поражённые этим зрелищем, одинаково забывшие на миг, кто они и зачем здесь, одинаково не замечавшие, что немецкие автоматчики, пользуясь моментом, поднялись с земли и, улюлюкая во все горло, снова бросились к траншее.
— Сафонов, ты что? Что молчишь? — послышался позади крепкий бас младшего сержанта. — Заклинило?… А ну дай сюда!… — И в то же мгновение Сафонов почувствовал, как сильная рука Фролова рванула его за плечо.
Но пулемётчик уже сам увидел, что происходило впереди; прильнул щекой к пулемёту и, стиснув зубы, зло, с наслаждением растягивая букву «р», процедил:
— Р-р-раз!…
Едва младший сержант Фролов отошёл, Сафонов снова окликнул Чебурашкина: