его сверстников, тех самых парней и девушек, о которых теперь сложены песни, — комсомольцы тридцатых годов!

Все началось в тот день и час у валуна, когда Табола впервые близко увидел её; этот день не затерялся в памяти среди тысячи других, проведённых потом с Марией; что говорил он, что говорила она, — Табола в любое время мог повторить те грубые прощупывающие друг друга реплики, какими они обменивались при встрече:

— Парень ты видный, да мужского в тебе мало.

— А ты попробуй, испытай.

Она легко соскользнула с валуна, и, прежде чем Табола успел что-либо сообразить, руками обвила его шею, всем телом прильнула к нему, и он ощутил её колени, мягкий, дышащий страстью живот, тёплую грудь и губы, впившиеся в его губы; он все ещё держал руки в карманах, не решаясь, оттолкнуть или обнять эту прыгнувшую на него женщину, ещё не положил ладонь на её плечо, но уже физически чувствовал все изгибы её тела, талию, бедра: была ли это та действительная страсть женщины к нему, высокому бригадиру лесорубов, как потом говорила Мария, или была только игра, похоть опытной самки, может быть, в сотый раз решившей проверить своё искусство, — Табола всю жизнь не мог разрешить этот вопрос, он подумал об этом уже минуту спустя, у валуна, когда она снова сидела на сером камне и белые ноги её слегка касались воды; он вспоминал потом об этом десятки раз — и когда расписывался с ней у дуэского нотариуса, и когда увёз в Россию, и когда холодно, не говоря ни слова, ушёл из дома в одной капитанской шинели, презирая её, свою жену, презирая всех женщин на свете; он снова вспомнил об этом теперь, здесь, на Курской дуге, в Соломках, в сыром, полутёмном, оборудованном под блиндаж школьном подвале, где пережидал вместе с Пашенцевым воздушный налёт, и вновь с мучительной для себя болью подумал: что тогда, у валуна, было правдивым и что лживым? Отчего он женился на ней — из любви, из жалости, или было ещё что-то третье, стоявшее над, всем этим, — высший долг человека? Он хотел перевоспитать её, сделать честной и порядочной женщиной, женой., матерью. «Воспитание, воспитание, воспитание!» — эти слова Табола тогда слышал на каждом шагу; тогда говорили, что все должно перевернуться и перевоспитаться, вся страна, потому что грядёт мировая революция, и он, как тысячи его сверстников, брался засучив рукава все переворачивать и перевоспитывать, и судьба Марии стала, для него частью этой большой идеи. «Глуп тот, кто думает что из дерьма можно сделать конфету!» На другой день после встречи у валуна Табола уже был в Дуэ и выполнял. её поручение; в те часы, когда он ходил по городу, отыскивая в магазинах розовую шёлковую тесёмку — он не знал, что покупал тесёмку для золотого крестика, — Мария лежала на грязных тюфяках в объятиях старого поселенца, годившегося ей в отцы, трепала его чёрную бороду и, смеясь, говорила: «Выхожу замуж, придётся тебе поискать, другую». Но и после того как вышла замуж, все время, пока жили на Сахалине, ходила к бородатому поселенцу. Ей так хотелось, она привыкла к этому. Табола ничего не знал; он наверняка ничего не узнает до конца жизни. Напротив, сахалинские годы будут представляться ему самыми светлыми; вспоминая о Марии, он будет вспоминать только два дня — первый и последний, встречу у валуна, ночь под тощей сахалинской лиственницей и деревянный белорусский городок Калинковичи, квартиру с общим длинным коридором, дождливое осеннее утро и её в то утро, сонно разметавшуюся на кровати, розовую, счастливую своим особым женским счастьем, — она спала так, будто самая безгрешная женщина на свете; в то дождливое утро Табола вышел на крыльцо, раскурил трубку, поднял воротник шинели и пошёл, не оглядываясь, по выщербленному кирпичному тротуару, ещё не зная точно куда, но зная твёрдо, что уже больше никогда не вернётся сюда, в квартиру с общим длинным коридором. Он смотрел вниз, под ноги, на жёлтые листья, прибитые дождём к тротуару; улица вела к площади, к серому зданию, где размещался штаб части и штаб гарнизона, где он должен был сегодня получить приказ о назначении его командиром гаубичной батареи, — Табола уже побывал на батарее, гаубицы старые, на деревянных колёсах, и хотя бывший комбат сказал, что они, эти «старушки», участвовали в штурме Перекопа, все же тоскливо было принимать такую технику; но сейчас, шагая к штабу, он был рад своему новому назначению, и даже деревянные колёса у старых гаубиц казались ему теперь в тысячу раз ближе и роднее, чем то, от чего он уходил — от неудавшегося семейного уюта, занавесок, ковриков, картин дешёвых маляров на стенах, так нравившихся ей и так ненавистных ему, и от неё самой, сонно разметавшейся на белых простынях. Перед уходом он на минуту остановился у её кровати; золотой крестик, соскользнувший с её плеча, лежал отдельно, на подушке, маленький, жёлтый, когда-то около четверти века болтавшийся на жирной надзирательской шее, — Мария не снимала его, и Табола, в первые годы их совместной жизни горячо уговаривавший её бросить эту ненужную божественную безделушку, наконец смирился, привык и последнее время даже перестал замечать его, но теперь, уходя, смотрел именно на этот крестик с выгравированным изображением распятого Христа; он вдруг понял, почему Мария не послушалась и не сняла крестик — она не отказалась от своей прежней жизни; Табола вспомнил всю её сахалинскую биографию, и то прошлое, та почти невероятная история с надзирателями и крестиком, которую он слышал тогда в самых разных вариантах, и эта, из-за которой уходил сейчас, — эта была ещё грязнее и невероятнее, чем сахалинская, — пробудили в нем ещё не испытанное чувство гадливости к женщине. Он стоял и смотрел на неё, сонно разметавшуюся на постели, спокойную, счастливую своим особым женским счастьем, на её детскую улыбку на лице, и эта улыбка вызывала ещё большую брезгливость; он не хотел будить и не разбудил женщину, ставшую ему теперь совершенно чужой; и дверь прикрыл за собой осторожно, без стука, потом надавил и услышал лёгкий щелчок английского замка; когда вышел на крыльцо, швырнул ключ в мусорницу. Он шагал через площадь; сквозь сетку дождя ясно проступало серое здание штаба.

Все, что было после этого дня, было одиноким и бесцветным. Армейские казармы, стрельбы на полигонах по движущимся и недвижущимся целям; потом война, битва под Киевом, битва на Барвенковском, под Малыми Ровеньками; потом — серия зелёных ракет под Калачом и этот сегодняшний бой под Соломками, панически бегущий по огороду майор, трупы-калачики артиллеристов на площадке. «Воспитание!… Что может знать капитан о воспитании?!» Табола все ещё ходил по блиндажу из угла в угол и сосал нераскуренную трубку. Он мог бы сказать Пашенцеву, что он думает вообще о воспитании: нужно было не просто уговаривать майора, не гладить по головке, мол, будь, пожалуйста, смелым, решительным, честным, а бросить на кровать с набитыми вверх остриём гвоздями, на рахметовскую кровать, и посмотреть, есть ли у этого человека мужество; Табола мог бы ещё сказать, что зачем воспитывать то, что не поддаётся воспитанию: «Глуп тот, кто верит, что из дерьма можно сделать конфету». Но Табола ничего не сказал капитану. Он снова подумал о Марии: где она, что делает, как живёт? Она была по ту сторону фронта, за белгородскими высотами, в Калинковичах; в это третье лето войны она, повидавшая людское горе и сама испытавшая ужасы оккупации, насмотревшаяся на казни и аресты, — ночью колуном зарубила пристававшего к ней гитлеровца и ушла из города; она пробиралась сейчас сквозь Пинские болота к Брянским лесам, к партизанам.

— Я согласен, выдвинем в берёзовый колок два орудия.

— Хорошо бы и на левом фланге иметь подвижную группу автоматчиков. Третья рота настолько ослаблена…

— Имейте.

— Если бы она была у нас!

— Хотите из артиллеристов?

— Да.

— Свободных нет. Впрочем, из взводов управления смогу выделить человек двадцать.

— Это было бы отлично.

Хотя Пашенцеву так и не удалось поговорить с артиллерийским подполковником о Барвенковском сражении, но зато удалось другое — выдвинуть орудия в берёзовый колок и усилить левый фланг группой автоматчиков; о» хорошо понимал, что со своим батальоном должен во что бы то ни стало удержать деревню, потому что от этого зависела, может быть, и судьба фронта, и его личная судьба; ведь в конце концов разве можно жить спокойно с позорным, главное — незаслуженно позорным пятном в биографии! Он уходил от подполковника и с радостным, и с тревожным чувством, будто в самом деле предвидел, что уже никогда больше не встретится с этим нужным ему человеком. «Юнкерсы» ещё бомбили, когда капитан вышел из сырого, оборудованного под блиндаж школьного подвала. Он не пошёл в третью роту, опасаясь, что немцы сразу же после воздушного налёта начнут новое наступление, и поспешил на командный) пункт. С

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×