На земле лежал труп гордого дуба с орденом на груди…
Фельдфебель высказал нечто в этом роде вслух. Портной задумчиво смотрел перед собой; собственные мысли становились все яснее для него самого: пасть с честью в бою — это ли не лучшая смерть! А ведь, возможно, он и останется в живых! Эх, если бы Мария думала так же!
— Ну так что, не хотите попытать счастья? — спросил фельдфебель. — Жить на вольной воле — это совсем не то, что сидеть дома на столе. Сегодня утром вы впервые в этом году увидели аиста! Вы видели его в полете, это означает: пора и вам в дорогу!
Портной молчал.
У дороги лежало старое, могучее дерево, с верхушки которого сотни лет аист тараторил на своем языке благую весть о теплых летних днях. Старая господская усадьба отражалась в воде. Воображение и действительность сливались в прекрасное целое. Место и окружающая природа воздействовали на мечтательную душу, как взмах смычка, рождая в ней созвучия…
Сталактиты, крылья летних птиц, плывущие облака — все это несет в себе удивительные письмена природы, которые человеку не дано прочесть, а между тем они возвещают развивающуюся силу мира. В некоторых случаях и человеческое сердце содержит подобные знаки, которые оно само не способно разгадать. Невидимый правитель пишет там свое «мене, мене, текел, упарсин» [9], и пробуждается необходимость в действии — необъяснимое «я должен».
— Слыхали вы когда-нибудь про Венерину Гору? — спросил мечтатель. — О ней упоминают стародавние предания. Если путник, будь то рыцарь в роскошных доспехах или бедный странствующий подмастерье с котомкой за плечами, забредал в это волшебное царство, то оставался там навсегда; а если кто-нибудь и возвращался домой к семье, он с тех пор был как будто сам не свой, тосковал и чувствовал, что должен вернуться туда или умереть. Да, конечно, это всего лишь легенда, но ее наверняка сочинил тот, кто вдоволь настранствовался, а потом был вынужден отказаться от этого счастья и сидеть дома, вдали от чудесных краев. Те пять лет, что я бродил по чужим краям, я тоже провел в Венериной Горе, что на самом деле означает не что иное, как прелесть реального мира. Сейчас я снова дома, и меня снедает беспокойство, тоска водит моей иголкой, жажда дальних странствий — моя подушка по ночам. И если бы Мария согласилась — но она должна согласиться!.. — Глаза портного сверкали, он схватил фельдфебеля за руку. — Я буду солдатом!
VIII
Святой родник! К нему со всей страны
Приходят толпы набожных крестьян.
И я смотрю, как воду пьют они.
В воде ли сила иль в сиянье солнца,
Но щеки их цветут румянцем вновь.
Милях в двух от Нюборга, между деревнями Эрбек и Фрёруп, но ближе к последней, находится источник святой Рихильды, названный, как повествуют народные сказания, в честь весьма богобоязненной женщины, которую жестоко преследовали злые люди — они даже отняли жизнь у ее ребенка, но на том самом месте, где это произошло, тут же забил чудесный источник. Когда госпожи Рихильды давно уже не было в живых, много набожных паломников приходили издалека, чтобы испить воды из этого источника; они построили во имя святой часовню и повесили там ее портрет, а каждый год в день святого Бодольфа, то есть 17 июня, здесь читалась проповедь. Когда в стране было введено учение Лютера, часовню сровняли с землей; источник, однако журчит по-прежнему, и каждый год в Иванову ночь посещают его люди; тогда-то здесь и бывает ярмарка.
Постепенно утвердился, хоть и не распространился широко обычай в Иванову ночь привозить к источнику хворых. На закате они совершают омовения, и им устраивается ложе на ночь; утром, когда они поднимаются, самых слабых везут домой, те же, кому здоровье позволяет, идут на ярмарку.
В деревне Фрёруп уже ставили для ярмарки шатры и балаганы. Все тропинки были заполнены людьми — кто вез, кто вел своих больных; некоторые уже достигли луга, где, окруженный орешником и ольхой, струится источник в тени высоких деревьев, на которые еще и сегодня по католическому обычаю народ вешает свои жертвы, то бишь ставит свечи. Живые изгороди вокруг должны служить ширмой для больных, которые раздеваются и совершают омовения; их старые одежды, развешанные на ветках, выпрашивают для себя бедные.
Мария шла одна, ведя за руку Кристиана; она несла старое одеяло для него и большую мужнину куртку, которую собиралась надеть сама, если ночью будет холодно.
— Я буду рядом с тобой, — сказала она, — если смогу заснуть — хорошо, а если нет — так не впервой мне не смыкать глаз ради тебя. Да, дитя мое, ты не знаешь, через что мне пришлось ради тебя пройти. Дети не понимают материнского горя и тревоги, пока у них самих не родятся дети. Как мне было страшно, когда я носила тебя под сердцем! Я могла с жизнью расстаться из-за тебя. Долгими ночами я не смыкала глаз, ходила по комнате с тобою на руках, прислушиваясь к твоему дыханию, а потом дни проводила за работой. И снова бессонная ночь — такова была моя доля… Я делала все для тебя и хочу все сделать сейчас, чтобы ты, дитя мое, снова стал человеком. Только ты у меня и есть. Пусть отец уезжает с Богом, если уж иначе он не может.
Мария громко зарыдала, но скоро успокоилась; она поцеловала ребенка в глаза и в губы и подошла к источнику.
Мысли так и роились в ее голове. В Эрбеке она встретила мужа с фельдфебелем и молодым крестьянином, братом своего прежнего ухажера; вместе с ними Мария зашла в его усадьбу, и он шутил с ней и сказал, что все это могло бы принадлежать ей. Они угостились крепким пивом, медом и домашним пшеничным хлебом, и хозяин сообщил ей, сначала в шутку, а потом и всерьез, о том, что ее муж хочет заступить на место его брата в армии.
— Понимаешь, это еще не значит, что он сразу уедет, — добавил фельдфебель, — он просто будет числиться на военной службе.
Не преминул он и неоднократно ввернуть в разговор упоминание о тысяче риксдалеров.
— Пусть делает, что хочет, — отозвалась Мария. — Я его не держу.
Таково было ее последнее слово, но ей казалось, что сердце ее сейчас разобьется на тысячи кусков. Остаться она не захотела.
— Вечерняя молитва заменит мне сегодня ужин, — сказала она и ушла, а ее муж с фельдфебелем остались ночевать.
И вот она у источника. Некоторые уже начали омовения. Другие были заняты приготовлением себе ложа на ночь; самым роскошным была старая кровать, которую вынесли из близлежащего крестьянского дома и поставили в зарослях орешника; другие состояли всего лишь из вязанки соломы, а кое-кто устроился на телегах, где была постлана опять же солома или перина. За низкой насыпью из дерна пылал костер, на нем кипел кофейник, несколько пожилых людей согревали у огня руки.
Картина эта, все реже встречающаяся в нашем столетии, казалось, переносила нас на несколько веков назад. Если бы покойник, у могилы которого звучало пение монахов в католической Дании, восстал из гроба и на закате в образе завесы тумана воспарил над лугом, он мог бы вообразить, что в Дании ничего не изменилось с тех пор, как закрылись его глаза. Народ по-прежнему собирался у источника с тем же богобоязненным суеверием в сердце, так же звонили колокола на закате, как и некогда, сзывая на Ave Maria, а в самой деревенской церкви улыбалось изображение Богоматери с младенцем. И ближайшая господская усадьба, старая Эребакке-Лунде, все так же высилась в своем готическом облике, с зубчатыми фронтонами и высокой башней.
Недалеко от того места, где Кристиана искупали в холодной чистой воде, расположились две женщины с девочкой лет тринадцати. У нее не было никакого физического недостатка или видимых