пустили.
— Отнять могут?
— Он ничей. — Леша грустно кивнул. — Он еще в книгу не записанный. Над ним теперь много хозяев.
Профессор помолчал, заново обдумывая положение: все-таки не миновать было похода в правление и разговора, который по-прежнему казался ему благородным, но вместе с тем уже и неловким отчасти и немного странным.
— Есть у него имя? — спросил он.
— Не придумали.
— А надо! — оживился профессор. — Мелочь, а в ней тоже свой смысл: когда имя есть, труднее убить, руке не так легко подняться.
— В книгу записать — это да, — стоял на своем мальчик. — Тогда дуриком ничего не сделается, тогда он законный, его списывать надо. Вы скажите, пусть в книгу заведут.
— Думаешь, это важно? — спросил профессор, но ответа дожидаться не стал, ответ был в серьезных глазах Леши. — Правда, ему пять литров на день нужно?
— И хлеба… Хлеб я достану.
Вернулась жена. Мальчик мужественно посмотрел в ее светлое лицо, которое всегда казалось ему необыкновенным, и вся она была необыкновенная, сильная, горделивая, такими бывают только дорогие его сердцу кони.
— Вот, Надя, и помощник у меня объявился, — сказал профессор заискивающе.
Он не побрился с утра, на розовато-смуглых щеках проступила седая щетина, старя его, делая лицо более мягким и бесхарактерным, чем обычно.
— Ты бы сам поселился в лугах, это было бы по крайней мере благородно и последовательно.
Профессор подмигнул мальчику: хотел весело, а получилось не очень.
— Или сговорись с хозяйкой и к нам веди, сюда.
— Ты думаешь?
— А почему бы и нет! Сделай нас посмешищем деревни.
— Но должен же я что-то делать, Надя! — воскликнул он с прорвавшимся отчаянием, будто они с женой были здесь одни. — Что делать?
— Ничего! — убежденно сказала жена. — Ничего ты своим донкихотством не переделаешь. Сколько раз ты убеждался в этом и ничему не научился. Так невозможно: во все вкладывать душу, всегда идти на голгофу.
— Ну что ты го-во-ришь! — взревел профессор и снова грузно заходил по террасе. — Ты бы послушала себя со стороны! При чем тут голгофа! Это же элементарно: кому-то помочь, рискнуть чем-то ничтожно малым, постараться отстоять что-то, пусть мизерное с твоей точки зрения. И все-таки это жизнь, она или есть, или ее нет. Я устал от слов, я хочу сделать что-то… И мне никто не помешает, никто!
Он опустился на деревянную скамью и умолк, схватившись рукой за сердце.
— Видишь! — скорбно сказала жена. — Опять сердце. Тебе не восемнадцать лет, а ты нас не жалеешь. Кого угодно, только не близких, которые живут для тебя…
— Надя… Надя! — говорил профессор, испуганно захватывая воздух ртом и странно, как после ожога, помахивая рукой.
— Видишь, ему плохо, — шепнула жена мальчику.
Профессор поднялся, крикнул Леше: «Погоди!», схватил со стола буханку хлеба, пластмассовый бидон с остатками молока и сунул их мальчику.
Остаток дня и вечер прошли в ожидании. Леша кормил жеребенка накрошенным хлебом и забывал о голоде, терзавшем его самого, когда теплые влажные губы трогали его ладонь. Он поел хлебных корок, а молоко споил малышу. Потом они опустились на траву. Леша лег на живот, и жеребенок на живот, подвернув под себя все четыре ноги и все еще озираясь, прядая острыми ушами, будто настраивая их на призывное ржание матери.
Первым уснул жеребенок. Согретый предвечерним солнцем, он тихо завалился на бок и, вытянув ноги, уперся копытами в лежащего мальчика. Глаза жеребенка были недолго открыты; засыпая, он смотрел на Лешу, но, кажется, видел уже на его месте мать.
Над ними пролетали серые тонкие кузнечики, случалось, из крапивы срывались, покачивая стебли, и зеленые, крупные, как саранча, в вышине шелестела тронутая ветром листва тополей, жеребенок дышал почти неслышно, поджарый живот и бок в курчавом светлом волосе чуть колыхались перед глазами Леши. Порой жеребенок вздрагивал, и копытца толкали мальчика, но и это прикосновение казалось ему нежным — залогом будущей долгой дружбы. Многое заботило Лешу: нужно собраться к завтрашнему переходу на луга, повидать дружков, которым он не успел сказать о новой должности, нужно сбегать на субботнюю картину, но все это были пустяковые заботы, потому что решилось главное — жеребенок будет жить, привяжется к нему, будет засыпать рядом с ним, есть из его рук, а к зиме никому и в голову не придет избавляться от жеребенка. Его запишут в книгу, и он будет пастись в табуне наравне со всеми. «Вот только имя ему надо дать… — думал мальчик, засыпая. — Имя надо, без имени его в книгу не запишут…»
Проснулся он от толчка: жеребенок испуганно поднялся, оттолкнувшись от Леши копытами. В нескольких шагах от них стояли фельдшер Федя и конюх Гаврила Михайлович, в чистых рубахах, сытые, хлебнувшие вина по случаю субботы.
Мальчик испуганно вскочил на ноги, как будто их приход таил в себе что-то недоброе. А между тем они смотрели на него и на жеребенка ласково, жалостливо, с пьяным сочувствием.
— Чего? — строго спросил мальчик.
— Шел бы домой, Алексей, — сказал Федя. — Не майся.
— Чего я там не видел! — Леша подошел к жеребенку, погладил его по теплому крупу.
— Видишь, встретились с тобой… приманил ты их лаской, — говорил конюх, сбиваясь нетрезвой мыслью к нынешнему утру. — Ласкать каждый горазд, а охранить не могут…
— Я, что ли, виноват?! — обиделся Леша.
— И я и ты, всяк виноват… Ты сказал: иди, Демон забежал, пасти можно… Вел я их и на котлеты перевел. Я и сам-то чуть живой, Леша, меня током ка-ак шибанет, только я в резине, устоял, а им концы.
— Не шибало вас, — угрюмо сказал Леша. — И этот живой.
— Кончат! Не зря говорят: кобыла за делом, а жеребенок и так.
— Чего ты ему имени не дал? — тихо спросил мальчик, будто и в этом заподозрил теперь умысел.
— Не давалось оно мне, колдовал-колдовал, может, тысячу имен в голове перебрал, все не по нем, все, видишь, низко получалось. Теперь, в пустой след, придумал, — сказал он, виновато улыбнувшись.
— Какое?
— До-очка, — шепнул конюх. — До-очка! А ни к чему, Федя и ее сделает.
— Чего болтаешь! — осерчал фельдшер. — Нешто мое дело живую скотину резать? Пущай ходит, — сказал он с пьяным великодушием и взмахом руки охватил полмира. — Пущай живет!
Фельдшер приказал Леше увести жеребенка в конюшню, чтобы Демон в темноте не пришиб его ненароком, и обещал с рассветом выпустить на участок.
— Я его завтра с собой беру, — на всякий случай сказал им Леша. — В луга. Он при мне будет… Профессор с председателем сговорился, — солгал он.
— Начальству виднее, — кивнул Федя.
— Ты можешь, ты заберешь, ты теперь в должности, — поддакивал конюх и шутовски подмигивал фельдшеру, забыв в эту минуту и утренние слезы, и неизбежно ждавшую его боль, расплату за выпитое вино. — Ты добрый… и скотина тебя любит!
Долго слышался мальчику голос жеребенка, хоть он один только раз и заржал, когда Леша был у