изголодалась, быстро поцеловала его несколько раз.
— Табаком пропах, мужик ты, мужик… — Она откинулась тяжелым, широким и в поясе телом и, брызгаясь, потрясла мокрыми волосами. — А я луком, слышишь? — дохнула она. — Покушать по-людски некогда: хлеба отрезала, луковицу обмакнула в масло, а соль всегда под рукой. Соли и водки хватает.
— И так каждый день? — Должно же что-то открыться и об ее жизни, кроме магазина, диковатого ее характера, этого ржавого мужского велосипеда, брошенного на землю.
— Тебя накормлю и сама при тебе покушаю. Хочешь костер жечь? — И, не дожидаясь ответа, поторопилась сказать: — Не будем дрова искать — время терять. Нам и луна посветит, сколько нам того света надо? Встретились, так не заплутаем! Не промахнемся!
Все у нее под рукой, в сумке, в холстине, притороченной к велосипеду: холстину она расстелила между собой и Алексеем.
— Ты хоть — сытый?
— Днем жара умаяла, а после не хотелось.
— Переживал?
Она ждала: очень ей хотелось, чтобы он подтвердил, что переживал, чтобы не ответил грубостью.
— Конечно… волновался.
— Дурачок ты-ы! — запела она. — Чего же ты волновался, Алеша?! Я тебя выбрала, не каждый же день я целуюсь. Или, думаешь, я такая?
— Что вы, Тоня! Как я могу о вас плохо думать?! Ты… мне нравишься… ты… ты мне интересна… — Он укреплялся в этой новой близости, в надежде, что Тоня поймет и его, что не за одним приключением он пришел, что-то начинается между ними и серьезное.
— Будет врать-то! — сказала довольная Тоня. — Тебя только послушай. Ах ты… И-и-и… — Ругательство задержалось на ее языке. — Бутылка, смотри, развалилась. — В руке Тони зеленовато блеснуло горлышко с острыми клиньями стекла. — Это я, зараза, похозяйничала! Как же теперь?
— Да ладно, я бы не стал пить.
— Нельзя тебе?
— Сегодня — незачем.
— Ох, и хитрый ты! — на всякий случай сказала Тоня, не догадываясь о лестном для нее смысле его слов. — Теперь всухомять горло дери. — Она забросила отбитое горлышко в черноту рощи, а затем и осколки, донышко и граненый стакан.
— Хитрости во мне нет, это ты знай, как бы ни сложились наши отношения. Бывало, и надо бы схитрить, а не получается.
— Какие еще отношения? — насторожилась Тоня. — Ты не мудри. Чего на Оку прилетел?
Он рассказал ей о своей работе, даже и о том рассказал — спокойно, с насмешкой над собой, — как оступился в Прибалхашье, обманулся в чувствах, и пришлось уехать, наняться в новую экспедицию.
— Так один и ездишь?
— Зимой поживу в Москве, наберусь ума и — в дорогу.
— А джем кому брал?
— Себе! — Он улыбнулся ходу ее мыслей. — А ты меня на заметку, да? Я, Тоня, скорее безгрешный, чем грешник. Ты меня чем-то задела.
Тоня хмыкнула; она с аппетитом ела намазанный маслом хлеб, колбасу и зеленый, хрустящий огурец.
— Правда, задела. Все мне в тебе интересно.
— Сколько же ты баб помял на веку, шатун!
Алексей закурил, хмурясь.
— Это не разговор. Я человек, не скотина.
— А мы, что ли, не люди? — Его не угадать, похвалила. польстила ему, а он недоволен. — Человек и есть первый грешник.
— Не все же, Тоня!
— Все! Кроме хворых и убогих.
— Быстро ты рассудила: я так не думаю. Для меня каждый человек — загадка.
— Ты ешь, ешь, — торопила Тоня. — И я загадка?
— Великая загадка. Как бы я хотел понять тебя.
Тоня тихо смеялась, раскачиваясь всем корпусом, и в смехе ее, в медлительном перемещении тела таился призыв, завораживающая, притягивающая сила.
— Зачем ты так, Алеша? — выпевала она. — Потому что я тебя полюбила, да?
— Как — полюбила? — терялся взволнованный Алексей. — Вдруг, ни слова ни сказав, полюбила?
— Разве без любви я пришла бы сюда? Все бросила…
— Что же ты бросила? Домового? Лешего?
— Ага! Лешака… Деревню… — сказала она невпопад. — Деревня моя во-о-он где, а мы с тобой где? В лугах. Избу бросила.
— Позвала бы к себе.
— В избу?! — Она рассмеялась с тайным превосходством над ним. — В избу мужа зовут, а не прохожего. Не зима, лето на дворе.
— Мужа зачем звать? — допытывался Алексей. — Муж и сам в избе, если он есть.
— Смотря какой мужик: одного в избе не удержишь, другого не выгонишь. Ты-то на месте усидишь? Небось на недельку к нам прилетел?
— Не меньше месяца, Тоня.
— Ах ты, пес, хороший ты мой! — открыто обрадовалась она, потянулась к нему, схватила за руки, и он почувствовал, что и ее бьет дрожь, ведь она так и сидела в мокром после купания платье. — Алеша ты, Алеша! Месяц! Только измени мне, только попробуй с кем загулять хоть на часок!..
Она звала и поощряла его; тревожась о возможной его измене, она говорила ему, что сегодняшняя их любовь уже позволена, уже она в их сплетенных пальцах, и нечего им ждать, робеть и теряться.
— А почему ты не стал бы пить?
Тоня улеглась сильной, подвижной спиной на его колени, пригибала голову Алексея, заглядывала в глаза сквозь стекла, потом сняла очки, целовала в глаза и губы.
— Хочу видеть тебя ясно, без дурного тумана, — сказал он.
— Ну, и чего видишь?
— Ты красивая.
— Дурачок! Уже моей красоты нет, а была.
— Никогда ты не была такая красивая, как сейчас!
— Не знаешь ты, не знаешь…
— И не хочу знать.
— А раньше все вызнать хотел. Я почуяла.
— Теперь мне все равно, Тоня, Тоня, — шептал он в самое ухо женщины, в нежный ее затылок, в висок, в губы, так что звук его голоса не уходил от них никуда, а был с ними и только в них.
— Вот какой ты сильный… карий ты мой! Я тебя старше, а ты меня любишь.
…В луга слетел ветер, короткий, в один порыв, он на ходу внятно расчесал близкий камыш, скрипнул сломанной веткой и затих в густой листве лип.
— Леш! А, Леш! Я иголку принесла и пуговки, хотела пришить, а ты ковбоечку дома бросил. Чего ты вырядился?
— Для тебя.
— Что я, особенная какая?
— Для меня да — особенная.
— Чем же я особенная? — Она и не верила, и хотела услышать приятное: а вдруг что-то есть, чего она и сама не понимает.
— Ты — счастливая, все тебе ясно, все решено. При тебе и другой может стать счастливым.