Российской социал-демократической партии большевиков.
Не слишком ли быстро и легко совершилось такое превращение?
Да, тем, кто раньше встречал Ефима Алексеевича Придворова, трудно было узнать его в Демьяне Бедном; и не потому, что наружность его за какой-нибудь год-другой изменилась. Это был все тот же кряжистый мужик, все такой же, как он утверждал, «краснорожий», хотя Питер порядком размыл его деревенский румянец. Но сколько стало силы, уверенности, веселой удали в нем самом, а главное — в том, что он теперь писал!
Исчезли унылые настроения, мотивы тоски и безысходности. Нет вялых строк, тусклых эпитетов, то и дело скользивших в ранних стихах. Он не говорит больше о «роке», что «дышит ужасом холодным», и о «порывах вялых и бесплодных» и уж тем более не считает эту свою новогоднюю элегию, которой он приветствовал в 1908 году Бонч-Бруевича, «антологией расейской»; не начинает стихов со строк, подобных «с тревогой жуткою привык встречать я день», не заканчивает их жалобой, вроде ранее высказанной: «Запел бы — не поется! Заплакал бы — но слезы не текут»! Теперь, если он в начале стихотворения и говорит, как раньше, что хочет «обрести бальзам невысыхающим слезам, незакрывающимся ранам», то в конце прибегает к точно выраженному призыву:
Поиск труден. Очень труден… Об этом частично можно судить по стихотворению без названия, с эпиграфом из Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь».
…«Бросая в бешенстве перо», он искал нового слова? Новых мыслей и чувств, новых целей? Это не вопрос формы, а самая большая задача, какую только может поставить перед собой творческая личность. Это поиск пути не только поэтического, но и пути всей жизни: «…дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум…» Но скольких знаний, какого чутья, таланта и труда требуется для исполнения доброго пушкинского совета! Много ценностей пришлось переоценить молодому поэту в процессе поиска самого себя. Он разобрался и в том, что, идя за Мельшиным, не шел, как полагал, в фарватере некрасовской поэзии. Легальная «гражданская лирика» народовольцев — увы! — сместилась с некрасовского пути. Они были не наследниками, не продолжателями его, а всего лишь подражателями, эпигонами.
Вспоминались слова Петра Филипповича: «И что это у вас за юмористические выверты в самом пафосном стихе?..» Нет, это были не «выверты». Придворов искал струнку, звучание которой будет ясно народу, привыкшему мешать и смех и слезы. Муза одной скорби, сожаления, участия — не для него. Да если бы трудовой народ не умел смеяться, какая в нем была бы сила?
Возвращаясь потом к годам дружбы с Мельшиным, поэт сказал: «Влияние его на меня было громадно. Смерть его… перенес я как ни с чем не сравнимый в моей жизни удар. Однако только после его смерти я мог с большей независимостью продолжать свою эволюцию. Дав уже раньше значительный крен в сторону марксизма, в 1911 году я стал печататься в большевистской — славной памяти — «Звезде».
Эта «эволюция» действительно свершилась быстро. В конце десятого года написаны признания, навеянные Тютчевым, а в одиннадцатом уже такая дерзкая и боевитая басня о шпаге и топоре, что ее нигде не могли напечатать до самого семнадцатого года.
«Однажды в лавке антиквара… — рассказывает поэт, — шпажонка ржавая, убогая на вид, хвалилась пред другою шпагой своею честью и отвагой…» «Ввязался тут со шпагой в спор топор: «Эк, замолола! Опомнись, матушка. Ей-ей, ты мелешь вздор… Нашла хвалиться чем старуха: рядилась в золото, в шелка, походом шла на мужика»: