не успели бежать в лес, их согнали в деревянное здание школы и заживо сожгли. Среди сгоревших оказалось много родственников партизан. К утру партизаны привезли трупы своих родных, чтобы похоронить их в лесу. Были здесь и останки старушки-матери комиссара отряда Иванова, его жены и двух дочерей.
В лагере творилось невообразимое, когда к трупам стеклись родные и близкие. Сюда, по приказанию Скоршинина, под усиленным конвоем привели и пленников. Дескать, смотрите, изверги, смотрите и трепещите! Пощады не будет!
Скоршинин и не подозревал, что для этих людей нельзя было бы придумать более жестокую казнь, чем присутствие здесь не только в качестве соотечественников оккупантов, но и в роли матерых гестаповцев.
Десантники стояли с окаменевшими лицами. Они слышали гневный ропот партизан, понимали, какие чувства их обуревают, разделяли их горе и… молчали, молчали, опустив головы и не глядя людям в глаза.
Прощаясь с останками жен, детей, стариков-родителей, люди плакали навзрыд и разражались проклятьями и угрозами в адрес все еще стоявших поблизости и украдкой смахивавших слезы пленников.
Покойников похоронили, у могильных холмиков остались только те, кто вдруг лишился самых дорогих и любимых людей, а пленников все еще не уводили. «Смотрите, изверги, смотрите и трепещите! Пощады не будет!»
Совсем опустела лесная полянка, ставшая теперь кладбищем, когда Скоршинин подошел к старшему конвоя и приказал увести пленных.
— Всех вас, гадов, расстреляем за такие дела! Фарштейн?[14] — сказал он, с ненавистью глядя на проходивших мимо десантников. — А вас, предателей Родины, повесим! — добавил он, пропуская Ильина и Серебрякова.
Десантники понимали, что теперь только комиссар мог повлиять на Скоршинина и предотвратить задуманную им расправу. Но как поведет себя комиссар, узнав о постигшем его и многих товарищей по борьбе жестоком горе? Найдет ли он в себе силы не поддаться естественной в таких обстоятельствах жажде мщения?
Всю ночь десантники не сомкнули глаз. На рассвете до них донесся шум необычного для этого времени суток оживления: скрип колес и топот лошадей сливались с голосами людей. Все происходящее в лагере и доступное наблюдению десантники невольно связывали с мыслями о том, что ждет их в ближайшие часы и, быть может, минуты. Наступившая вскоре тишина, как и неожиданно возникший шум, казалась зловещей.
Тревожно забилось сердце Алексея, когда утром открылась дверь бани и ему приказали выйти. Конвойные повели его не по той тропинке, по которой прежде водили на допрос к Скоршинину, и Ильин решил, что ему уже не суждено вернуться к товарищам. Он шел не чувствуя ни рук, ни ног. «Погибнуть так глупо! От своих же!..» — твердил про себя Алексей. Он старался собраться с мыслями, что-то придумать, как-то убедить партизан, но мозг не подчинялся, мысли путались, обрывались…
Алексей не заметил, как его подвели к небольшой землянке. Когда он вошел и осмотрелся, к нему вернулись и ясность мысли и самообладание. На застланном плащ-палаткой топчане лежал человек с забинтованной грудью. Находившиеся здесь же врач отряда и Оксана, обращаясь к раненому, называли его комиссаром. В углу на табуретке лежала одежда комиссара, и на свисавшем рукаве выцветшей гимнастерки Ильин увидел эмблему ЧК. Волна безотчетной радости охватила его. Он верил, что этот человек сумеет распутать клубок подозрений, созданных воображением начальника штаба. Он понял, что нарушившие ночную тишину и встревожившие десантников звуки были вызваны возвращением в лагерь группы партизан. Вспомнилась и незнакомая ему тропинка, по которой всего несколько минут назад он шагал в состоянии полной обреченности. Теперь же она представлялась дорогой к жизни, борьбе и, быть может, к смерти, но к смерти достойной, оправданной. Алексей совсем забыл, что в глазах окружающих он все еще был предателем, изменником, и, встретив озабоченный и, как ему почудилось, укоризненный взгляд Оксаны, он смущенно отвернулся, будто и в самом деле был в чем-то непростительно виноват перед этими людьми.
Разговор комиссар начал с вопросов, на которые Ильин уже не раз отвечал за эти дни. Его раздражала необходимость опять и опять говорить о том, что, казалось бы, не подлежит сомнению, само собою разумеется. Но он всячески старался не выдать своего раздражения ни словом, ни тоном. Ранение у комиссара было тяжелое, он с трудом говорил, время от времени замолкал, закусив губу и плотно сомкнув веки. Испытывал ли он в эти секунды приступы острой физической боли или перед его глазами всплывали образы заживо сожженных дочурок, жены, старушки-матери, — этого Ильин, конечно, не знал, но он видел и понимал, что человек этот тяжко страдает и все же говорит с ним без предубеждения, тактично, стремится трезво взвесить все обстоятельства. И все-таки Ильин не смог сдержаться, когда речь зашла о том, как убедиться в правдивости слов десантников. С возмущением рассказывал Алексей комиссару об упорном и необъяснимом нежелании начальника штаба связаться по радио с Большой землей и получить необходимое подтверждение из Москвы.
— Ведь речь идет не только о судьбе девяти человек, — говорил Ильин, — но, что гораздо важнее, о вы полнении очень серьезного боевого задания… Скоршинин просто не желает помочь нам. Да, да! Не желает! Он вбил себе в голову, что поймал гестаповцев, угрозами и кулаками хочет заставить нас подтвердить его фантастические подозрения, оклеветать самих себя…
Комиссар внимательно, не прерывая, выслушал взволнованную речь Ильина и, когда Алексей замолчал, спокойно и доброжелательно сказал:
— Связаться с Большой землей, с Москвой… Это разумно. Но как? Москву мы только слушаем, есть у нас радиоприемник, а вот двусторонней связи нет, рации нет!..
Слова эти привели Алексея в замешательство. «Как же партизаны проверят, кто мы такие? Опять тупик?». «И зачем, спрашивается, усатый карлик скрывал это от нас? Что же теперь делать?..»
Наступила пауза. Ее прервала Оксана.
— Рация есть… У них вот отобрали, да не одну, а несколько…
По изнуренному лицу комиссара пробежала легкая улыбка. На реплику Оксаны никто не ответил, но это замечание направило мысли Алексея в новое русло.
— А что если сделать так, — сказал он комиссару. — Я сообщу вам свои позывные для выхода в эфир на связь с Москвой, больше того, открою вам один из шифров и тогда под вашим контролем по одной из наших раций установлю связь с командованием и вы получите необходимое подтверждение…
— Ничего из этого не выйдет, — ответил комиссар после некоторого раздумья. — Ведь мы ничего не поймем. У нас никто не знает азбуку Морзе. Ты будешь стучать на ключе, ты же будешь записывать ответную шифровку, а мы все равно не будем иметь уверенности в том, что говорил ты с Москвой… А ведь это главное!
Комиссар по-своему был прав. Алексей понимал это, но не мог заглушить чувство обиды.
— Я, товарищ комиссар, предложив открыть вам шифр, пошел на крайнюю меру. Вы чекист и должны понимать, чем это грозит лично мне. Но я не вижу другого выхода. А вы тоже не доверяете. Что же остается делать? Сложить руки и окончательно сорвать выполнение задания Москвы?! Так, что ли? Ведь каждый день пребывания в вашей бане только на руку врагу! Я уж не говорю о том, что ваш начштаба грозил нам расстрелом.
— Говоришь ты складно, но… — комиссар вдруг застонал и замолк. К нему тотчас же подошел врач. Проверив пульс, он шепотом приказал караульному увести Ильина, но раненый, не открывая глаз, подал знак, чтобы Алексея не уводили.
Спустя минуту он едва слышно сказал:
— Сам знаю… что надо разобраться… Но как?
И снова надолго замолчал. Глядя на него, Алексей думал: «Вот человек! Тяжело ранен, потерял всех своих родных, а думает о нас!»
— Ладно, — вдруг произнес комиссар, — попытаемся… Не подтвердят — в смоле кипятить будем! Сделаем так: дадим тебе рацию… Свяжешься со своим командованием, доложишь, что партизаны приняли вас за фашистов, грозят расстрелять… И пусть Москва скажет, кто вы. Но так, чтобы мы услышали это по нашему приемнику!.. — комиссар с трудом произносил эти короткие фразы.