ораторствовал, а держался просто. «В этом, – отмечал его биограф Хаскетт Пирсон, отнюдь не сторонник большевиков, – его можно сравнить с Лениным». Шоу, не жалея сил и времени, работал в разных комитетах: исполнительных, общих, специальных, подготовительных, политических, литературных, театральных, муниципальных, музыкальных, исторических, археологических…
А.В. Луначарский писал: «Острием своей парадоксальности, смазанным скользкой клоунадой, Шоу все-таки пробил бегемотову кожу Лондона и заставил говорить повсюду не только о себе, но и о своих идеях».
В отличие от Уайльда, нередко игравшего словами и понятиями, Шоу в своих высказываниях этого избегал: «Вколачивать в человека нежелательную ему премудрость так же вредно, как кормить его опилками». «Жизнь не научит, если нет желания поумнеть». «Я умею сделать правдоподобной самую фантастическую выдумку, но стоит сказать правду – не верят». «Самый преступный аборт делает тот, кто пытается втиснуть детский характер в готовую форму».
Женщины как вожделенная цель не заняли в его жизни важного места, зато в искусстве он отдал им первые роли. С мальчишеских лет Шоу мечтал о прекрасной любви, но половой акт представлялся ему занятием низким: как могут уважающие себя мужчина и женщина лицезреть друг друга, проведя ночь вместе. На своем опыте он решил, что придуманная любовь и есть настоящая, ибо воображение превосходит реальность. «Лишь почта может обеспечить идеальное любовное приключение» – признавался он Пирсону. И таких его любовных побед было множество.
На 42 году жизни он женился: «Вступая в брак, я не гнался заиметь постоянную любовницу – я был достаточно искушен, чтобы не сделать этой ужасной ошибки. Убереглась от того же заблуждения и моя жена. Наши половые проблемы мы вполне могли решить и не столь дорогой ценой… Бывают разные браки. Не смешивайте в одно молодоженов, которые скоро станут родителями, и бездетный союз людей пожилых, для которых поздно и опасно заводить детей».
В 1931 году он посетил СССР и встречался с Крупской и Сталиным. Свое заключительное выступление начал так:
– Товарищи, вот уже десять лет подряд я говорю англичанам всю правду о России… Смысл моей поездки в Советскую Россию не в том, чтобы сказать им что-нибудь такое, чего я раньше не знал, а в том, чтобы иметь возможность ответить им в тех случаях, когда они говорят мне: «А вы считаете Россию замечательной страной, но ведь вы там не были, вы не видели всех ужасов. Теперь, когда я вернусь, я смогу сказать: да, я увидел все “ужасы”, и они мне ужасно понравились».
СССР ему понравился. «Он с радостью отмечал, – писал Пирсон, – что лица прохожих в России не омрачены вечной заботой о деньгах… а таково, по Шоу, клеймо капиталистической цивилизации».
После беседы в Кремле Шоу вспоминал: «Сталин не похож на диктаторов своим неудержимым чувством юмора… Он странным образом похож и на папу Римского, и на фельдмаршала… Его манеры я счел бы безукоризненными, если бы он хотя бы немножко постарался скрыть от нас, как мы его забавляем. Вначале он дал нам выговориться. Потом спросил, нельзя ли и ему ввернуть словечко».
Свое остроумие проявил Шоу и по такому неподобающему поводу, как составление завещания, когда он был (перед женитьбой) тяжело болен: «У меня оговорено, чтобы за гробом тянулись не похоронные дроги, а стада быков, овец, свиней, толпы домашней птицы и передвижной бассейн с живой рыбой, и чтобы всем тварям были подвязаны белые банты в память о человеке, который даже при смерти отказывался есть своих собратьев. Это будет самое великолепное зрелище на свете после процессии, вошедшей в Ноев ковчег».
Гилберт-Кийт Честертон
Третий знаменитый парадоксалист того времени – Гилберт-Кийт Честертон (1874–1936). Он был и похож, и не похож на первых двух; многому у них научился, но шел своим путем. Он был высок, упитан, любил по-простому закусить и выпить пива, звонко смеяться. Один биограф сравнивал его с Дон Кихотом, другой – с Фальстафом. Казалось бы, между ними нет ничего общего… Или общий для них – Честертон?
Одну маленькую девочку, которая встречалась на празднике с Честертоном, дома спросили, поняла ли она, что говорила с очень умным человеком. «Не знаю, какой он умный, – ответила девочка, – но видели бы вы, как он умеет ловить ртом булочки!»
Когда зашел спор, что хорошо, а что плохо в политике, Честертон углубился в семантику: «У слова “хороший” много значений. К примеру, если кто застрелит бабушку с расстояния в пятьсот ярдов, я назову его хорошим стрелком, но нехорошим человеком». (Как тут не вспомнить одного антисоветского диссидента, который в конце жизни осознал: целили в коммунистов, а попали в Россию; увы, множество подобных «хороших стрелков», но плохих патриотов так и не желают понять столь простую истину.)
Может показаться, что Честертон из желания оригинальничать назвал свое эссе – «Оптимизм Байрона». Но разве не убедительно это обосновано: «Если человек гуляет один на берегу бушующего моря, если он любит горы, ветер и печаль диких мест, мы можем с уверенностью сказать, что он очень молод и очень счастлив…
Новые пессимисты ничуть на них не похожи. Их влекут не древние простые стихии, а сложные прихоти современной моды. Байронисты стремились в пустыню, наши пессимисты – в ресторан. Байронизм восставал против искусственности, новый пессимизм восстает во имя ее».
Как писал один его биограф, в зрелые годы Честертон перерос мужчину и снова стал мальчиком, а позже перерос мальчишку и стал младенцем, перейдя в лоно католической церкви. Пожалуй, не совсем так. Честертон всегда оставался, взрослея, мальчишкой, а в чем-то младенцем; умел видеть мир глазами ребенка.
У него религиозное чувство тоже было «от мира сего», вне бесплотных идеалов и мистических откровений. «Когда Христос основал свою великую Церковь, Он положил в ее основание не боговидца Иоанна, не гениального Павла, но простака, ловчилу, труса – словом, человека. На этом камне Он и построил церковь, и врата ада не одолеют ее». Честертон выделяет апостола Петра с его слабостями, такими «общечеловеческими» и утверждает парадоксальную мысль: империи погибали, потому что полагались на силу; «Церковь Христова полагалась на слабого, и потому – несокрушима».
Парадокс! А суть его проста: порой позволяет выстоять не твердость, а гибкость или даже мягкость. Честертон не одобрял яростную борьбу Бернарда Шоу за социальную справедливость: «Этот писатель не может стать поистине великим только потому, что ему трудно угодить. В нем нет смирения – самого мятежного из наших свойств». Надо быть снисходительней к слабостям людей…
Вот только не станет ли приспособление к слабостям и оправдание их воспитывать именно жалких приспособленцев?
Есть у Честертона цикл рассказов «Парадоксы мистера Понда». В одном из них автор, упомянув о парадоксах Бернарда Шоу и Оскара Уайльда, заявил с иронией: «Именно в таких делах погрязают писатели; и когда критики объясняют им, что все это – болтовня, рассчитанная на эффект, а писатели отвечают: “На какого же еще дьявола болтать? Чтоб не было эффекта? В общем, все это довольно нелепо”.
И хотя Честертон утверждал – «Парадоксы мистера Понда… бросали парадоксальный вызов даже самим правилам парадокса» – это было сказано, как говорится, для красного словца. Ведь Понд просто доводил прием парадокса до абсурда. Например: «Так как выпить было нечего, все они тотчас захмелели». Честертон был более склонен к шутке, чем к сарказму, умел оставаться джентльменом в исконном смысле этого слова.
Но подлинный парадокс, а не словесно-логические выкрутасы – это неожиданность, открытие, опровержение ложной истины. А Честертон, как отметил Х. Пирсон, «любил спор и битву ради них самих, а не ради выгоды или победы. Наверное, он не хотел одолеть противника, ведь это положило бы конец спору. Однажды ему предложили выставить свою кандидатуру в парламент. Он согласился – но с условием, что