не мог наесться, досыта! Уж мы все, бывало, отдаём ему последние свои куски, только бы он хоть раз наелся. Голодным пришел он к нам от своего помещика, у которого конюхом работал, божился, что у хозяина ни разу сыт не бывал. И вот как раз в то время, когда он рассказывал нам о своих благодетелях барах, наш фельдфебель – тоже золотая душа! – удивлялся, охал и ахал, да вдруг и скажи:
«Слышь, солдатик, у тебя одна только жратва на уме! А думать-то надо о царе- батюшке…»
Солдатик вскочил перепуганный, побелел, покраснел
«Слушаюсь, ваше благородие!…»
«А скажи-ка мне, обжора, – обратился к нему фельдфебель, – сколько котелков борща ты мог бы одолеть?»
У парня даже глаза заблестели, облизнул он пересохшие губы и крикнул:
«Полное ведро, ваше благородие!»
«Ведро-о? Гм, гм… рассмеялся фельдфебель. – А если не съешь? Не съешь – по морде получишь, а съешь – четвертинку поставлю…»
Слово за слово, поладили. Приехали кухни, налили ведро борща, и парень, недолго думая, принялся за работу. Солдаты помоложе от хохота надрывались, глядя, как бедняга ложкой орудует, а старшие злились на фельдфебеля: нашел занятие – издеваться над человеком!
Одно только радовало наших солдат: фельдфебель – скупой пес, сквалыга, который, бывало, даст молодому солдатику двугривенный и велит купить бутылку водки, кружок колбасы, булку и полтинник сдачи принести, – фельдфебель проигрывал пари.
В общем, наш солдатик с большим трудом проглотил весь борщ. Батюшки святы, что творилось! Солдаты смеялись над фельдфебелем, говорили, что солдатика следовало бы на побывку домой отпустить, к жене и тёще, другие считали, что надо царю прошение написать, чтоб ему серебряную медаль выдали… Да только парня скоро пришлось отвести в лазарет, к доктору. А на следующий день солдатик отправился туда, где и еда ни к чему… Царство ему небесное!
Кончив свой рассказ, разбойник Шмая перевёл дыхание, покачал головой и выплюнул потухший окурок.
Кровельщика окружили прохожие – как бы ни были заняты люди, а услышат, что Шмая что-нибудь рассказывает, обязательно остановятся.
Солдату только того и надо. Он уже передохнул и собирался начать новую историю, но тут из переулка прибежал извозчик Хацкель – широкоплечий, коренастый человек, светловолосый, с круглым конопатым лицом. Волосы всклокочены, длинная чёрная рубаха расстёгнута, зелёные кутасы кушака в ногах путаются. Извозчик, не иначе, только что из дальней поездки приехал, в дороге, быть может, ось треснула или, чего доброго, лошадь украли! Он подбежал, посмотрел на толпу, окружившую кровельщика, остановил свой взор на Шмае и обрушил на него проклятия и ругательства, которые, видно, накопил за все годы, что просидел на облучке.
– Н-ну-у, как вам нравится этот, с позволения сказать, мастеровой? – проговорил Хацкель, пожирая кровельщика глазами и заикаясь больше обычного. – Т-та-кой мастеровой жене и детям своим не то что на кашу, на воду для каши и то не заработает! День-то на отлёте… Целую неделю, почитай, собирается он ко мне крышу чинить и никак до меня не доберётся, остановится по дороге и басни рассказывает. Уж я сегодня полсвета изъездил, и в Жашкове и в Ахримове побывал, а ты… Тебе бы только задаток получить. А сегодня вон как парит, не иначе, к ночи дождь будет, и поплыву я со всем своим барахлом… Ах, ты, погибель на твоего батьку…
– Ты, Хацкель, ругайся, сколько душе угодно, а только батьку моего не трогай! – спокойно ответил Шмая. – Сам видишь, люди слушают, интересуются…
Чувствовалось, однако, что кровельщик раздражен. Было бы у него в кармане несколько рублей, швырнул бы он извозчику в лицо полученный задаток. Но пришлось идти к переулочку, где под горою, недалеко от глубокого оврага, находился «дворец» извозчика.
Подойдя к Хацкелеву домику, такому низенькому, что козы, спускаясь с горки, свободно перепрыгивали через него, Шмая без лестницы забрался на крышу и ударил несколько раз деревянным молотком по жести, чтоб извозчик слышал, что кровельщик уже работает.
– Взялся на мою голову извозчик! – сказал Шмая после долгого молчания, обращаясь к соседкам.
Он их знает, здешних женщин-солдаток, любят они послушать какую-нибудь страшную историю, от которой поплакать можно всласть, любят и смешные приключения, чтоб можно было посмеяться и позабыть, хоть на короткое время о своих горестях… Но, словно назло, Шмае в эту минуту не приходят в голову ни печальные, ни смешные истории. Тем не менее, он хитро улыбается в усы и говорит:
– Однако, дорогие мои соседушки, о войне я мог бы рассказывать без конца. Вот, к примеру, перебросили однажды наш полк в Карпаты – это такие красивые зеленые горы. Хороши они, однако, для буржуев, для тех, кто съезжается туда на дачи, а не для солдат, которые нагружены, как ослы, и из сил выбиваются, карабкаясь по горам. Заняли мы позицию, окопались, а неподалеку от нас зарылись немецкие солдаты. Вижу я, стоит на горе этакий пузатый немец и смотрит в бинокль, – видать, генерал ихний. Он держит в руках флажок и, видимо, приказывает своим солдатам приготовиться к бою. Стало быть, как махнет флажком, они должны начать стрелять по нас из пушек и начать атаку… без его команды, понятно, никто и с места двинуться не смеет. Но тут ему потребовалось, извините, сбегать в лесок, туда, куда и царь пешком ходит.
Вот я и говорю нашему ротному, который без году неделя на фронте:
«Ваше благородие, посмотрите-ка, эти черти что-то задумали. Надо бы нам их перехитрить…»
Посмотрел на меня офицер косо и говорит:
«Скажи-ка, кто у нас в роте хозяин – я или ты?» – и при этом бьет себя кулаком в грудь.
Рассердился я и тоже в грудь себя тычу – а там Георгий висит, кровью заслуженный. Пусть, думаю, этот гимназистик, у которого и мамкино молоко ещё на губах не обсохло, не воображает. Осёл тоже упрям, да что толку от такого упрямства?
«Молчать! Я ни у кого советов не спрашиваю!» – крикнул ротный
Повернулся я и ушел на свое место.
Только вижу – сначала он стал прислушиваться, потом – поглядывать в бинокль на толстого немца. И заговорил со мной совсем другим тоном. Добился я своего: выделили трех смелых ребят, чтобы мы подкрались к толстяку и поговорили с ним по душам.
И вот пошли мы яром к лесочку, чтоб никто нас не заметил. Подошли совсем близко. Мы пузатого видим, а он нас – дудки! Подползли на животе к этому псу ушастому, я как оглушу его прикладом по затылку – он и перевернулся, пикнуть не успел. Сунул я ему кляп, чтоб не шумел, а тут подскочили мои товарищи, и поволокли мы этого дьявола к нам в полк…
Вы спросите, почему же немцы не стреляли? Но такие вопросы задают те, кто немцев не знает. Немецкий солдат – это, голубушки мои, такая механизма, что никаких фокусов не признаёт, – он только приказ понимает. Прикажут – он и сделает, что надо, и стрелять будет, и убивать… А ежели приказа нет – с места не сдвинется. Раз генерал не велел стрелять, пока он флажком не махнет, – стало быть, не стреляют. А что генерала у них из-под носа утащили, это их не касается…
И как только наши хлопцы поднялись из окопов и с криками «Ура, за отечество!» пошли в атаку, немцы побежали. Ох, что тогда творилось! Мне всякие почести оказывали, как царю, подарки дарили, шнапсом поили, на два дня отпуск дали… А немца чуть удар не хватил! Сам кайзер Вильгельм, говорят, просил нашего Николку, в ножки кланялся, чтоб ему показали хотя бы издали тех солдат, которые так ловко взяли в плен германского генерала…
Разбойник Шмая перевёл дыхание, свернул папироску, закурил, вытер фуражкой пот с лица и, помолчав, продолжал:
– Однако, дорогие мои, что тут долго рассказывать при такой жаре. Да и времени у меня нет: надо какую-то копейку заработать на пропитание семейства. Но, между нами говоря, нехай бы лучше руки и ноги повыломало тем, кто войны придумывают! Война хуже всякой напасти, хуже чумы, наводнения, хуже землетрясения. При землетрясении, по крайней мере, спрашивать не с кого. А войну-то ведь люди выдумывают! Люди? Бандиты! Злодеи! Мерзавцы! Им наплевать, что народ кровью истекает! Им лишь бы мошну потуже набить… Патроны, которые прислали, стрелять не хотят, снаряды ни к черту – капсюли забыли… Каша, что кашевар приготовил, – с песком, мясо – с червями, а рыба за версту воняет, – это наше