лето я впервые подумала, что пока она с нами, смысл и гармония жизни нашего семейства останутся незыблемыми. Сама того не сознавая, она нередко выполняла обязанности чрезвычайного и полномочного посла или нунция, пусть в отношении не иностранных держав, а жителей Сан-Романа или каких-нибудь знакомых из Летоны. Занималась ли она Фернандито, курами или чем-то еще, она всегда была безупречна. На моих глазах фрейлейн Ханна взяла на себя управление всем нашим хозяйством и распоряжалась им с легкостью и непринужденностью, достойными вице-короля. Она делала это так, что мы чувствовали себя по меньшей мере принцессами или членами императорской семьи, чьи сорочки и носки являются предметом пристального внимания, чьи перемещения и визиты тщательно организуются, а постели зимой нагреваются грелками и бутылками с горячей водой, потому что перед нами стоят грандиозные задачи и мы не можем одновременно заниматься судьбами империи и всякими повседневными пустяками. Оглядываясь на те годы, окруженные призрачным ореолом нашей исключительности, я вижу, что мы принимали заботливость и внимание к себе, которые с королевской щедростью расточала фрейлейн Ханна, как нечто само собой разумеющееся. Кем мы себя считали? Хорошо еще, что при этих королевских почестях мы все-таки понимали, как глупо задирать нос или слишком серьезно к себе относиться. Не знаю почему, но в те дни я стала определять себя как личность, в которой чрезмерная гордость и аристотелевское величие духа должны проявляться особым образом. Нужно было настолько
В то лето тетя Лусия настояла на том, чтобы Томас Игельдо приходил заниматься со мной, Виолетой и Фернандито музыкой. Томас Игельдо был младшим в семье, которую мама и тетя Лусия знали издавна, и, по словам той же тети Лусии, не слишком удачно распорядился прожитыми тридцатью годами. С согласия родителей и двух старших братьев, он управлял семейным торговым заведением — магазином «Ла Нота де Оро», единственным книжным и музыкальным магазином в Сан-Романе, который занимал целый угол на главной площади напротив муниципалитета. Он выглядел не слишком уместным здесь, в простом рыбацком поселке, да и задуман был с размахом, чтобы соответствовать лучшим магазинам Летоны и в расчете на то, что рано или поздно Сан-Роман, как и его дети, вырастет из коротких штанишек и обретет мирное и спокойное будущее. По случаю покупки проигрывателя Томас лично приехал к нам на такси и установил его там, где хотела тетя Лусия, — в беседке, хорошенько обмотав изоляционной лентой провод, который протянули в дом к розетке.
То ли этот визит послужил толчком, то ли счастливая мысль пришла тете Лусии в голову сама по себе, но только она настояла, чтобы Томас Игельдо три-четыре раза в неделю занимался с нами музыкой и, насколько удастся, «обтесывал нас», — так она сказала. Поскольку музыка, по ее словам, «и ослов приручает», она выбрала именно ее, а не какой-то иной вид искусства и, уж конечно, не вышивание скатертей и салфеток Мысль о том, что мы срочно нуждаемся в обуздании и приобщении к культуре с помощью музыки, очень нам понравилась, особенно мне. Занятия предстояли серьезные, ведь речь шла о «настоящей музыке» — не только о флейте, бубне или русском балете, а о музыке в целом. «Без представления о музыке вообще — а насколько мне известно, этот Игельдо такое представление имеет, — невозможно понять отдельные произведения. Или всё, или ничего. Игельдо полностью со мной согласился, что музыку нельзя изучать наполовину. Или всё, или ничего». Слово «ничего» тетя Лусия произнесла так, что в сознании сразу возник образ пустоты, полного отсутствия каких бы то ни было живых существ или чудесной реки Ориноко с порхающими разноцветными бабочками и броненосцами в домиках из древесных стволов; в понятии «музыка», рассматриваемом как единое целое, почему-то нашлось место знаменитым бушменам, маленьким примитивным племенам, живущим рыбной ловлей, пропахшим подгнившими фруктами и копченой рыбой. Если тете Лусии приходила в голову какая-то мысль, все вокруг должно было действовать в унисон с ней, а все якобы нелепое, противоречивое и невероятное, каким бы очевидным оно ни казалось, отметалось, изгнанное ее голосом. Что бы она ни рассказывала, она рассказывала необычайно увлекательно, поэтому самые обычные вещи в ее изложении становились единственными в своем роде, сравнимыми разве что с неожиданным счастливым приобретением или редко случающимся в жизни открытием. То же произошло и с нашими занятиями музыкой: многие дети в нашем возрасте учатся играть на каком-либо инструменте, но поскольку эта мысль исходила от тети Лусии, создавалось впечатление, будто до нас никто никогда не брал уроков игры на флейте или фортепьяно.
У нас должно было быть сначала три, потом четыре занятия в неделю, чтобы постепенно дойти до шести. Один день в неделю, например вторник, полностью отводился отдыху, попеременно то расслаблению, то концентрации. Тетя Лусия сразу отвергла тривиальную идею «урока» и определенных часов, отведенных для занятий, так как понятие «час» абсолютно немузыкально. Она называла это вечерами, сеансами, встречами или актами, которые должны были начинаться в семь вечера и в соответствующие моменты достигать своих кульминации и финала. Нам не разрешалось употреблять понятия часа, минуты, секунды или дня недели по причине их обыденности. Особое отвращение у тети Лусии вызывало слово «час» — железнодорожное понятие petit bourgeois[31]. Все это настолько меня впечатлило, что в мечтах я уже видела себя знаменитой сопрано, которой подчиняется большой оркестр, а сама я — взмахам дирижерской палочки, слышала, как мой высокий, сильный, вечно молодой голос врывается в будто застывшую музыку. Я понимала, что все это чушь, хотя в самой глубине души так не считала, поскольку перед нами была настоящая сопрано — тетя Лусия с ее бесконечными, дурацкими, возбуждающими идеями, являвшая собой торжество живого голоса, которым я так восхищалась и который в конце концов способствовал моему разрушению. Четыре сеанса в неделю, ни в коем случае не меньше! С семи вечера и дальше, потому что закатное солнце — главное для понимания музыки! У Томаса Игельдо должно было хватить времени, чтобы закрыть «Ла Нота де Оро» и переместиться из Сан-Романа в комнатку без окон на втором этаже башни, где по какой-то таинственной причине стояло пианино. Пока тетя Лусия говорила, Фернандито прошептал мне на ухо, прикрывая рот рукой, что эта комната — вовсе и не комната, а большая лестничная площадка без двери, откуда кажется, будто лестница — винтовая, хотя на самом деле это не так, и по его, Фернандито, мнению, пианино стоит там, потому что, поднимая его, грузчик выбился из сил и они с сыном, который ему помогал, решили оставить его в этом месте, провались все пропадом. А еще, шептал Фернандито, там есть деревянная лампа в еврейском стиле на четырнадцать свечей, которую можно поднимать и опускать с помощью шнура, привязанного к ножке шкафчика, но теперь в нее вкручены лампочки, и вокруг патронов — остатки свечного воска. По-моему, сказала я, они напоминают о масонских сборищах, устраивавшихся дедушкой нашего дедушки, или о шабашах ведьм — никто ведь на самом деле никогда не знал, что там творилось, но Фернандито не дал мне продолжить рассказ о нашем далеком предке. Там был застенок, вот что там было, а пианино закрывает нишу, где много веков назад замуровали жениха и невесту, которые пошли против воли отца девушки — владельца башни; пока они были живы, до Сан-Романа долетали их слабеющие с каждым днем крики, а потом наступила тишина, и на стене осталось лишь пятно свежей извести величиной примерно с дверь. А грузчик, наверное, вовсе не устал — просто ему приказали поставить пианино именно здесь, чтобы оно загораживало это место и никто не смог бы докопаться до истины.
Все эти разговоры превратили Томаса Игельдо в великого музыканта, который из гордости и презрения к роскоши предпочитает скромную жизнь книготорговца в Сан-Романе и лишь по воскресеньям, во время праздничной мессы, играет самые простые токкаты и фуги Баха, стараясь особенно не блистать и даже специально совершая небольшие ошибки, а затем возвращается домой и до рассвета сочиняет у себя в подвале на огромном рояле грустные романтические сонаты в духе Шопена, постоянно чувствуя себя уязвленным им. Этот образ гениального и никому не известного Томаса, играющего в подвале печальный похоронный марш — мое любимое в то время произведение Шопена[32], — я не выдумала, так все и было, хотя никто об этом не говорил.