Батальон георгиевцев, едва миновав Дно, застрял на маленькой станции Гачки. На соседних и всех остальных путях тоже плотно стояли вагоны с войсками.
— Опасаюсь, как бы не объявились агитаторы из Питера, — поделился своей тревогой с командиром батальона, пожилым подполковником, прикомандированный к эшелону офицер контрразведки.
— Мои соколики не подведут! Первого же вздернут на водокачке! натуженно прогудел комбат. Но все же приказал: — Выставить караулы! Никого чужого к вагонам не подпускать! В мазутные рожи стрелять без предупреждения!..
Георгиевцы — это была особая воинская часть. Куда до нее лейб-гвардии паркетным шаркунам! Здесь в большинстве собрались старослужащие, многие в возрасте, и все — пролившие на фронте кровь и этой кровью скрепившие свое братство. Все упорно-смелые, почти все — крестьяне. Тугие, жилистые, с мужицкой основательностью приспособившиеся к войне, гордившиеся Георгиевскими крестами и медалями, отметами за мужество и отвагу, хотя в душе, так же как и все солдаты, они истосковались по иной доле — по труду до семи потов на земле. Но коль приказано им идти, они пойдут. Хоть грудью на пулеметы. Полягут замертво, но не покажут спин. Надежная сила. Страшная сила, коль направлена на черное дело…
Комбат послал своего адъютанта на станцию:
— Душу вытрясти, а паровоз и бригаду добыть. Адъютант вернулся:
— Паровоз будет! До самого Царского Села!..
Петр Кастрюлин услышал слова адъютанта. Почувствовал: его час!..
Сердце заколотилось, как в последнюю минуту перед рывком в атаку. Даже дыхание перехватило. Осилит? Но разве не к этому готовил его товарищ Антон? Не к этому призвал, когда сказал: солдат умирает в поле, а не в яме?..
Георгиевцы, пользуясь затянувшейся стоянкой, повысыпали из вагонов, разминались, сворачивали длиннейшие козьи ножки, неторопливо, степенно переговаривались.
Петр забрался на ступеньки тамбура:
— Солдаты! Братья! Слухайте, что я вам сказать хочу!..
Обернулись. Начали подтягиваться. Ему показалось, со ступенек недостаточно высоко, не всем его видно и слышно. Он ухватился, подтянулся, забрался на крышу. Встал, поднял руку:
— Слухайте меня! На черное дело нас тягнут, братья! Супротив воли народа и жизни народа!
— Ну брехать! На предателев идем, которые Россию в кабалу германцу хотять! — выкрикнул кто-то снизу.
— Не, солдаты, вы меня слухайте! Рази ж и я за то, чтоб родимую землю врагу отдать? Моя сторона та, где пупок мне резан, и за ее я тоже кровь пролил. И мне родимое горе чужой радости дороже, и нашу родимую Россию я тоже буду защищать до последнего! Да генерал Корнилов на совсем другое нас ведет: чтоб бедноту снова в бараний рог скрутить, а помещика, капиталиста да царя-кровопивца над нами снова поставить и войну продолжать, за ихние Босфоры, контрибуции и Дарданеллы!
— Эй, слезай! Ты чего — о двух головах, что ль? — послышалось из сгрудившейся солдатской толпы.
— Нет, буду говорить! Сколько наших солдатских ртов досыть землей наелось за ихние Босфоры и Дарданеллы? Я старшого брата на румынской земле захоронил, а у него сам-десять ртов осталось. На кой была ему та румынская земля? Ею, что ль, накормит он десять галчат? Сам накормился — на сажень в землю ушел… И сам я воевал не хужей других, тоже изранитый и поконтуженный! У меня одна голова, и теперича она мне в десять раз нужней, чтоб брательниковых галчат прокормить и его жене, солдатской вдове, по хозяйству пособить!..
Солдаты примолкли, слушали. Потому что говорил он об их собственной доле.
— Но так я вам скажу, братья: не надоть нам иттить на Питер — таких же, как мы, мужиков да мозолистых рабочих изничтожать, катами-палачами делать себя! Чего Корнилов хотит? Чтоб, как раньше, тянулись мы перед офицерами, а они нам в зубы кулаками тыкали! Он — за смертную казнь солдатам и революции! Так что: за своей смертью мы сами идем?.. Я другое вам скажу: и Корнилов — предатель России, и Керенский — предатель! Один царский генерал, другой — буржуйский холуй!.. Хоть поцапались они, как кошка с собакою — один фырчит да лает, другой мурлычет да фыркает, — а из одной кормушки едят, одному хозяину принадлежат!
— Где ж она тогда, правда? И твоя, и ихняя, и еще чьясь, а нет ее нигде!
— Есть! Есть правда! Она у тех, кто обещает замирение всем народам, землю — крестьянам, хлеб — голодным! А чтоб утвердить эту правду, надо власть самому народу в свои руки взять — солдатам, крестьянам и рабочим!
Он увидел, как кто-то врезался в толпу, протискивается сквозь нее. Разглядел поднятый околыш офицерской фуражки.
— Не слушайте его, солдаты! — зазвенел молодой голос. — Это ж германская марка! Так большевики говорят!
— А я и есть самый настоящий большевик! — торжествующе вскричал Петр. — Потому и говорю я самую большую правду!
— А-а, агитатор!
Никто не успел и опомниться, как подпоручик выхватил револьвер и начал стрелять в фигуру, резко обрисованную на фойе неба.
Петр покачнулся, взмахнул руками, как подбитая птица крыльями, сделал шаг и рухнул на головы солдат.
— Уаааа! — взревела толпа, разом ощетинившаяся штыками на сброшенных с плеч винтовках.
— Что вы? Что вы! — взвился молодой голос. Георгиевцы отхлынули. Офицер остался в пространстве меж эшелонами один. Штыки нацелились на него.
— Что вы! Да я же!.. На помощь!..
Он пригнулся, чтобы нырнуть под вагон, и захлебнулся в предсмертном, отчаянном, нечеловеческом крике.
От штабного вагона бежали офицеры, на ходу вырывая из кобур наганы. Но, встреченные настороженными жалами сверкающей стали, оторопело, будто споткнувшись, останавливались. Засовывали револьверы.
— Не пойдем на Питер! Завертай назад, в бога душу мать!.. Всех вас, гадов, порешим, а на Питер, народ губить, не пойдем!..
Будто голосом Петра Кастрюлина. Его словами, вошедшими в сердца и души братьев-солдат…
Сыпавшиеся со всех сторон вести — одна тревожней другой — наводили Корнилова на мысль: хотя генералы и офицеры на его стороне, но солдаты — те штыки и сабли, которые были нужны в первую очередь, — не хотят поддерживать «корниловское дело».
Он поручил ординарцу Завойко составить новое обращение к войскам, которое, тотчас утвердив, распорядился передать в части в виде «Приказа № 900»: «Честным словом офицера и солдата еще раз заверяю, что я, генерал Корнилов, сын простого казака-крестьянина, всею жизнью своей, а не словами, доказал беззаветную преданность родине и свободе, что я чужд каких-либо контрреволюционных замыслов и стою на страже завоеванных свобод при едином условии дальнейшего существования независимого великого народа русского». Тут уж получалась полная путаница, и становилось совершенно непонятным, против чего же и зачем он идет на Петроград.
А донесения поступали: Клембовский, отказавшийся принять должность главковерха, заменен на посту главнокомандующего Северным фронтом генералом Дмитрием Бонч-Бруевичем; главкозап Балуев и помощник главкорум[25] Щербачев сыграли труса, переметнулись на сторону «фигляра». Значит, подались и генералы… Деникина нет. И он остался только с Крымовым, от которого ни слуху ни духу. Полковник Лебедев, посланный на связь, как в воду канул, — до сих пор не вернулся. Остается единственная надежда — Каледин.
Сообщение, переданное через третьи руки, что атаман предъявил Керенскому ультиматум, пригрозив отрезать от Питера и Москвы юг, не подтверждалось официально, хотя вполне соответствовало обещаниям, полученным Корниловым от предводителя донских казаков. Поэтому главковерх продиктовал адъютанту: