По многу раз они произносили: «О-о-о! О-о!» Когда я закончил свою приветственную речь и сел на указанное мне место, они минут пять еще окали и огокали и, как малые дети, пальцами тыкали мне в грудь, засыпая вопросами — где, когда и за что получены награды. И когда я отвечал — «Это за Кавказ», «За Кубань», «За Таврию», «За Корсунь-Шевченковский», «За Румынию», они изумлялись еще больше. Наконец, переводчик догадался представить мне присутствующих. Хозяин особняка — инженер-нефтяник. Его сын — студент какого-то технического вуза. Трое граждан из Соединенных Штатов Америки — представители нефтяной кампании «Петролиум ойль компани».
Стол, за который мы чинно уселись, был сервирован не по военному времени. На нем тесно было от блюд — ломтиками сыр, жареная индейка, осетрина, зажаренный поросенок, фрукты и разные другие яства, впервые мною увиденные. На средине стола одиноко стоял кувшинчик, видимо, с вином. По правде сказать, есть мне хотелось здорово. Но в чопорной компании надо и самому быть таким же. В волчьей стае надо и самому выть. А вернее, в гостях не дома, что заставят, то и делай!
Из хрустальных фужеров — нет, не пили — маленькими глотками отхлебывали кисловатое, сухое виноградное вино и произносили тосты. Говорили о войне и послевоенном устройстве мира. И, наверное, так чинно и гладко закончился бы наш обед, если бы не мой коновод Миша Перегудов. Он нашел какой-то пустячный предлог, чтобы зайти ко мне. А точнее, не ко мне, а вот к этим буржуям-американцам. Посмотреть, какие они.
Детина двухметрового роста, в плечах косая сажень и силач — моего Казака он легко подымал на своей могучей спине, Миша был по-детски любознательный. Зная эту его слабость, я решил продлить ему «поглядение». Спросив разрешения у хозяина, я пригласил казака к столу. Лица американцев вытянулись. Они залопотали между собою. Переводить их разговор не надо было. Смысл их разговора я понял по их лицам: «Возможно ли, чтобы офицер ел или пил за одним столом с рядовым солдатом?» Пришлось пояснить, что советские офицеры больших и малых рангов и в бою и на отдыхе всегда находятся со своими солдатами. Равенство и братство — это великое завоевание нашей революции.
Хозяин особняка налил из кувшина еще один фужер и подвинул его к моему Михаилу. Михаил же, будь он неладен — на фужере и глаз не остановил, а зачем-то заглянул в кувшинчик и тихо спросил меня: «Не дополнить ли?» Я кивнул. Захватив кувшин, казак исчез. Хозяин и его гости недоуменно переглянулись — они ничего не поняли. А я почувствовал неловкость от своего самоуправства за столом. Гостю неприлично подменять хозяина. Но и в долгу оставаться негоже.
Через минуту мой Перегудов вернулся. Он сбегал к старшине, находившемуся в нашем же дворе, и наполнил кувшин, вмещающий не менее литра, вином. Я думал, что Михаил поставит его на стол или разольет по фужерам. Он же, стоя у стола, поднял его и произнес тост:
— Господа американские граждане! Поскольку вы наши союзнички и, видать, не плохие мужики, то давайте выпьем за русского солдата-победителя! Будьте здоровы и не кашляйте!
Господа американские граждане отхлебнули по глотку из фужеров. Миша — еще раз будь он неладен — приложился к кувшину и одним духом опорожнил его. Крякнул, тыльной стороной ладони обтер губы, занюхал ломтиком белого хлеба и, осторожно поставив кувшин, приложил руку к груди и поклонился со словами: «Благодарствую!» А затем выпрямился, щелкнул каблуками и покинул гостиную.
Американцы и хозяин несколько минут сидели молча и с открытыми ртами — так их поразило происшедшее. Потом все закрутили головами и, смеясь, наперебой бойко заговорили, восторгаясь русским богатырем.
— Богатыри по-богатырски не только пьют, но и воюют по-богатырски, — сказал я, отвечая на восторги и как-то спасая престиж казака. Наш затянувшийся обед был прерван сигналом боевой тревоги.
…Может ли человек предчувствовать свою гибель? Думаю, что может. Я знаю много случаев, которые убеждали меня в этом.
…Майор Ниделевич выходил из себя: бой за село Балатон-Собати складывался неудачно. Попытка взять его с ходу двумя эскадронами успеха не принесла. Полку пришлось вступить в затяжной бой, который никакими планами не предусматривался. Новые броски эскадронов ни к чему не приводили: они с потерями откатывались на исходные позиции, а потом осатаневшие гитлеровцы вообще казаков положили, открыв такой огонь, что головы не поднять. На КП полка приполз капитан Ковтуненко. Он был в первом эскадроне, где обстановка сложилась тяжелейшая: эскадрону угрожало окружение. Доложить ли хотел Ковтуненко о положении эскадрона, высказать ли какое предложение об организации боя — он это часто делал, и к нему командир полка прислушивался — осталось неизвестным. Командир полка встретил Ковтуненко гневным вопросом: почему лежит эскадрон? И, не выслушав ответа помощника начальника штаба, приказал немедленно возвращаться в эскадрон и, чего бы это ни стоило, поднять его в атаку. Корней Ковтуненко никогда, ни при каких обстоятельствах не отказывался от выполнения заданий, какими бы трудными и опасными они ни были. Да что не отказывался, он напрашивался на них, потому что любил риск. В полку Ковтуненко звали счастливым забайкальцем. Счастливым потому, что за все три фронтовых года он не имел ни ушиба, ни царапины, ни мало-мальской контузии, что было редкостью. Одни говорили: «Бог милует», другие — «В рубашке родился», третьи считали просто везучим человеком. Ковтуненко выслушивал товарищей и широко улыбался.
Этот всегда веселый, сильный духом и красивый офицер, казалось, рожден для военной службы. Храбрость, смелость и мужество — качества, необходимые офицеру, — казалось, тоже были у него врожденные.
Но на этот раз Ковтуненко был неузнаваемым. Его словно бы подменили.
— Товарищ гвардии майор, — голос ПНШ дрогнул, — если вы хотите моей крови, моей смерти… Я пойду и подниму эскадрон…
Остановить бы командиру полка помощника начальника штаба, своего близкого друга, спросить, что с ним, с чем и зачем он появился на КП. Но командиру полка в эту минуту было не до душевного состояния своего подчиненного, хотя и друга. Раздраженный тем, что бой не складывается, до предела взвинченный, Ниделевич совсем не слышал, о чем говорил Корней. До него дошла лишь фраза-просьба: «Разрешите выполнять?», в ответ на которую он махнул рукой и сразу же, забыв о Ковтуненко и обо всем другом, приник к стереотрубе, приблизив к себе сильной оптикой поле боя.
— Лежат, ну ведь лежат сукины сыны!
Через двадцать минут первый эскадрон рванулся в атаку. Велика сила примера на войне. Она подняла и бросила в атаку другие эскадроны. И настолько стремительно, что теперь никакая сила сдержать казаков не могла. И, к радости всех, враг показал спину. Через двадцать минут, да, ровно через двадцать минут не стало и Корнея Ковтуненко. Он упал за окопным бруствером, не сделав и десятка шагов. А по полку в тот же час быстрокрылым, но печальным скакуном пронеслась весть: «Ковтуненко убит». Не у одного меня от этой вести перехватило дыхание. «Что? Не может быть!» К сожалению, на войне все может быть.
Похоронили мы Корнея Ковтуненко на окраине пограничного югославского городка Субботица. Это было его единственное желание, которое он, упав, успел сказать подскочившему командиру эскадрона Мише Строганову. Командир полка попытался произнести прощальную речь. Не смог. После первых слов спазмы сдавили горло, и он, махнув рукой, отошел в сторону, привалился к мощному каштану. Плечи его сотряслись от глухих рыданий. А у меня перед глазами, как кадры старого, хорошо знакомого фильма, проскакивали эпизоды из большого пути, пройденного нами вместе. Я вспомнил кубанскую станцию Ярославскую, когда из госпиталя пришел в казачий полк. Первый, кто «оказачивал» меня, был Корней. На Кавказе, в боях за ущелье Пшехо, особенно в ночном рейде на гору Утюг, а затем в Кизлярских бурунах у Каспия я не раз видел Ковтуненко в деле, и меня всегда поражала его дерзкая отвага. Я видел Ковтуненко в горе. Это когда в освобожденном совхозе Моздокском он не нашел ни своей хаты, ни своей семьи. Я видел Корнея в радости. Два дня назад в Балатонкилити он получил письмо от жены, первое письмо за всю войну. Нашлась семья, вернулась в родные места из эвакуации. Корней, может быть, в десятый раз перечитывал коротенькое письмо, и из его сияющих глаз текли слезы. «Понимаешь, Евлампий, сыны мои, казаки мои, Виталька и Арнольд, жена Тамара, все живы и здоровы».
«Да только вот отца своего сынки никогда больше не увидят, — подумал я, и тут острой болью резанула другая мысль: — А тебя увидят твои дочери? Война не кончилась, смерть не перестала гулять…» На похоронах, в кладбищенской тишине почему-то всегда думается о суетности жизни и о смерти. Ковтуненко мы по-мужски, без слез оплакали. И только теперь со всей глубиной поняли, какая это тяжелая