же, думал я, не зря ведь в России в былые времена писатель назывался сочинителем…
Так я работаю и по сей день: более или менее точно знаю, что хочу сказать следующей книгой, но представление о том, как я это сделаю, в какие образы и сцены преобразуется мысль, остается самым туманным, а часто такого представления и вовсе не бывает. Но если написалось начало (пусть оно потом даже окажется лишним), текст начнет развиваться как бы сам собой, словно программа саморазвития заложена в него изначально, как в семечко — программа дерева. И тут, наверное, основным правилом автора, как и врача, должно быть: «Не навреди». Если же последуешь за планом, пришедшим от рассудка, а не от подсознательного ощущения, пойдешь «наперекор стихиям», то младенец родится, чего доброго, с деформированными членами и долго не проживет.
Теперь уже я не пытаюсь быть умнее природы и подчас с интересом слежу, куда повернет текст, что выкинут персонажи. Иначе писать просто не умею.
Но вернусь к первой повести. Написав запланированные тридцать страниц, я решил, что, пожалуй, придется расширить рамки до пятидесяти. Когда написал пятьдесят, понял, что все только началось. Пусть оно пишется, как хочет, а там видно будет. В общем, вместо задуманного рассказа получилась повесть на девять листов. Но годилось это куда-нибудь или нет, мне было совершенно непонятно. Требовалось постороннее авторитетное мнение.
Я перепечатал текст на старой, со сбитым шрифтом машинке, купленной еще в райкомовские времена в елгавской комиссионке, и вручил его Айку. Он прочитал — и передал рукопись своей жене Нине. Это было не просто так: она работала в редакции современной художественной литературы Латгосиздата (впоследствии это издательство стало называться «Лиесма»), и произведения всех русских авторов проходили через ее руки. Нина была известна строгостью суждений, и ее мнения я ожидал со страхом.
Вердикт был таким: у меня, похоже, есть способности. Но лучше бы показать Юре. Юрий Абызов — литературовед, критик и переводчик — был у нас наибольшим авторитетом по части словесности. Он прочел рукопись. И когда мы после этого встретились в компании, подошел ко мне, бросил рукопись на стол и заявил:
— Как это написано?! Это же не язык. Это воляпюк какой-то! Примитив!
Прискорбно, но он был прав. Сказалась неразработанность руки, предпочитающей выписывать привычные, знакомые слова, не поспевающей за мгновенно проносящимися мыслями и совершенно не намеренной участвовать в поисках чего-то, не столь заезженного.
Впору было бросить рукопись в корзину и забыть. Но я заупрямился. Тогда я еще не знал, что первые варианты лучше всего не показывать вообще никому, но дать отлежаться и потом прочитать как бы со стороны, «через плечо», как это называется (когда кто-то читает твой текст, а ты заглядываешь туда же над его плечом, он воспринимается совершенно иначе: видишь его как бы чужими глазами, и все огрехи сразу же начинают просто-таки криком заявлять о себе). Потом переписать, сделать второй вариант, который во многом будет противоположен первому; пишущий все может извлечь только из самого себя, и учиться ему приходится прежде всего на своих ошибках.
И снова взялся за работу.
Переделанный вариант я вручил заказчику, и рукописи альманаха отправились в издательство. К той же Нине.
А вскоре меня пригласил к себе заведующий редакцией и сказал:
— Положение такое. Если это идет в «Парусе», тираж будет пятьсот экземпляров. Но если ты заберешь оттуда и подашь заявку, издадим отдельной книжкой, и тираж будет девяносто тысяч.
Стыдно признаться, но мысли о солидарности с русскими коллегами в тот миг у меня даже не возникло. Я ведь о книжке даже и не мечтал, а тут издательство само предлагает. Конечно, я согласился.
Уже не помню, каким именно словом охарактеризовал мой поступок коллега из русской секции. Кажется, «ренегат», но не уверен. Могу только поручиться, что слово было далеко не похвальным. Я понимал, что заслужил его. Как понимал и другое: если бы такое предложение сделали ему, он тоже не раздумывал бы ни секунды.
Но на этом история с «Особой необходимостью» не завершилась. Вмешательство случайностей продолжалось.
Рукопись находилась в издательстве, а я продолжал работать в редакции, когда у нас там появились очередные гости из Москвы. К нам москвичи вообще заглядывали часто. Большинство их никак не было связано ни с юмором, ни с сатирой; просто у нашего журнала была добрая слава — многие в Москве знали, что гостей мы принимаем хорошо: напоим, накормим и развлечем по мере возможности. Нам нравилось быть гостеприимными.
На этот раз нас навестили два человека, собиравшиеся в соавторстве написать книжку о работе латвийских таможенников. Ребята просили посоветовать, с кем надо разговаривать и куда ехать. Одного из них звали Володя Зыслин, он работал в журнале «Вокруг Света», а точнее — в начавшем недавно выходить приложении к журналу, называвшемся «Искатель». Тогда это было единственное периодическое издание, регулярно публиковавшее фантастику.
Мы поболтали в редакции, а к вечеру всей компанией двинулись в ресторан. Расставаться никому не хотелось, и кто-то из москвичей, когда ресторан стали закрывать, предложил продолжить вечер у них в гостинице.
Так и сделали. Когда темы для разговора вроде бы иссякли, Володин спутник предложил сыграть в очко — для развлечения. У нас в редакции любимой игрой были вообще-то шахматы (из восьми человек двое были кандидатами в мастера, один имел первую категорию и еще один играл в такую же силу, хотя официальной аттестации не имел), а также «новус», или канадский бильярд, в который играют на квадратном полированном столе не шарами, а шайбами. В карты в журнале не играли, но предложение приняли. Наверное, из всех пятерых или шестерых у меня голова оставалась самой ясной — так или иначе, когда игра закончилась, оказалось, что я выиграл у обоих гостей около пятисот с лишним рублей — новых, 1961 года, дорогих. Они сказали, что рассчитаются, хотя и не сразу, и мы пошли по домам.
Назавтра москвичи появились в редакции; лица их были полезного для глаз зеленого цвета. Мы-то успели уже несколько поправиться. Тут же принялись лечить и их. А я, чтобы улучшить настроение гостей, сказал:
— Вы, конечно, понимаете, ребята: это все было в шутку…
Они воскресли прямо на глазах. Но Володя стал искать возможность отблагодарить меня за спасение своей чести.
Не знаю, что он придумал бы, если б не Айк. Он сказал Зыслину по секрету, что у меня написана фантастическая повесть, но сам я стесняюсь показывать ее москвичам. Володя потребовал, чтобы я дал ему экземпляр. Я так и сделал, однако без надежды на успех.
На следующий день он сказал мне, что прочитал и ему понравилось, но тут же предупредил, что окончательное решение принадлежит не ему:
— Что давать, а что — нет, решает у нас Лида Чешкова, у нее вся журнальная проза. А Лиде, — продолжал Володя, — фантастика уже надоела — завалили рукописями. Так что за успех не ручаюсь.
Я, впрочем, и не очень рассчитывал. Но когда через какое-то время Зыслин мне сообщил, что Лиде в общем понравилось и надо приехать, чтобы поработать с редактором, я собирался недолго.
Лида оказалась прелестной девушкой, в которую трудно было не влюбиться. Редактор расправился со мною, как повар с картошкой; я только глядел ему в рот. И повесть пошла. А вскоре ее запустили в производство и в Латгосиздате — после того, как была получена внутренняя рецензия. Написал ее Аркадий Натанович, а послали рукопись ему по моей просьбе. Рецензия была от руки, занимала полстранички, и вывод был одобрительным.
Вообще, бывая в Москве в те времена, я не стремился познакомиться с известными тогда фантастами: я всегда чисто подсознательно избегал вертеться вокруг людей известных, это свойство сохранилось и сейчас. Но было одно исключение: Аркадий Натанович. Видеть и слушать его для меня каждый раз было радостью, его эрудиция потрясала. А других знакомств в те дни в Москве я не завел. Однажды А. Н. привел меня на семинар, который он вел, и представил встретившемуся по дороге человеку, чуть ли не с ног до головы опутанному бинтами, с ногой в гипсе; передвигался он с помощью костыля и палки. То был Север Гансовский; сдружились мы с ним значительно позже — к сожалению, уже немного