прибыть к нему Эрендорф отвечает: «Если я вам нужен, приезжайте. Поболтаем. Я вас угощу отличными лангустами. Здесь, между прочим, есть одна бабенка… А что касается человечества, плюньте…»
В своей насмешке над наставником подражатель Катаев вложил в уста Матапля такие слова: «С этого момента острову, на котором мы имеем честь находиться, присваивается имя величайшего писателя нашей эпохи, славного мастера и конструктора нашего быта, мистера Эрендорфа!
Эрендорф раскланивался направо и налево, как тенор, прижимая перчатки к манишке».
Когда по какой-то причине автор не может выпутаться из ситуации, в которую загнал героев, он достает кролика из цилиндра, то есть развязывает узел сюжета первым попавшимся способом. Безотносительно к логике повествования и географии опуса. Вот и Катаев не смог придумать в своем романе финала, в котором добро бы торжествовало, а порок был бы наказан.
Добро, то есть пролетарский флот, был отлично вооружен и окружил остров, где прятались Эрендорф и капиталисты.
Пролетарский вождь Пейч, получив приказ из Москвы о ликвидации империализма (включая Эрендорфа), сообщил Матаплю: «В моем распоряжении 312 линейных супердредноутов, более 18 000 самолетов и 1214 подводных лодок. На рассвете вы будете превращены в пепел».
Только так и делается мировая революция!
Но на рассвете остров провалился в океан, потому что Катаев не придумал ничего лучше, как обвинить во всем арифмометр Гранта. Арифмометр, оказывается, перепутал плюс с минусом и убедил профессора в том, что погибнет весь мир, кроме острова, а на деле оказалось, что погиб всего-навсего остров.
Катастрофа, о которой твердили всю книжку большевики, стала катастрофой лишь для Эрендорфа и капиталистов.
Голод миновал, но одеться было не во что и не на что. В курилке газеты «Гудок» юные и не очень юные головы пришли к выводу, что следует ковать железо, пока горячо. Катаев был первым, и за 1924 год его «Остров Эрендорф» вышел двумя изданиями. Появился и второй роман Валентина Катаева. Зашевелилась литературная мелочь. Катастрофы пошли плодиться на страницах «Мира приключений» и «Всемирного следопыта».
Я не намерен упрощать ситуацию или утверждать, что Булгаков желал легких денег за легкую работу. Для него катастрофа никак не была связана с победой пролетариата. Не хотелось ему в это верить. Катаевские большевики с усталыми лицами ему претили. Но ощущая завтрашнюю катастрофу реально нависшей над страной, горькая интуиция писателя вела к тому, что в своем вскоре конфискованном ГПУ дневнике он в октябре 1923 года записывает: «Теперь уже нет никаких сомнений в том, что мы стоим накануне грандиозных и, по всей вероятности, тяжких событий. В воздухе висит слово «война»… Возможно, что мир действительно накануне генеральной схватки между коммунизмом и фашизмом».
И на это накладывается ощущение себя и своего места в стране: «Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить».
И вот Булгаков садится за «Роковые яйца».
Замышлял он ироническую, легкую повесть с приключениями. Но чем дальше, тем менее смешной становилась повесть. Потому что речь там шла не столько о забавной ошибке профессора, вместо полезных стране птиц вырастившего под воздействием чудесных лучей отвратительных чудовищ, сколько о том, что чудовища, рожденные безумием, идут походом на людей, уничтожая нормальную жизнь… и остановить их нельзя.
И вдруг у самой Москвы вал нечисти, готовый снести столицу (и воля читателей видеть в чудовищах нынешнюю жизнь России или случайное совпадение), погибает от внезапно ударившего мороза.
Читатель замирает в полном недоумении. Ничто нас не готовило к игре в поддавки. Словно автор уже занес писательскую длань над клавиатурой пишущей машинки, а оттуда выглянул цензор и спросил: «И чего же ты желаешь, Михаил Афанасьевич? Ради шипучего конца в повести ты загубишь свою карьеру?»
Булгаков записал в дневнике: «Большие затруднения с моей повестью-гротеском «Роковые яйца». Ангарский подчеркнул мест двадцать, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру? В повести испорчен конец, потому что я писал ее наспех».
Будто Булгаков желает донести до меня, несуществующего читателя дневника, которому суждено вскоре попасть в подземелья Лубянки, что мог быть и другой финал. Не такой уж неопытный мальчонка писатель Булгаков.
А иначе получается катаевская концовка — холостой выстрел.
Он и дальше не скрывает сомнений. Михаил Афанасьевич отправляется к Никитиной на «субботник» и там читает (тогда еще этот обычай не вымер) свое новое произведение вслух. Придя домой, записывает: «Вечером у Никитиной читал свою повесть «Роковые яйца». Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезнее? Тогда не выпеченное… Боюсь, как бы не саданули меня за все эти «подвиги» в места не столь отдаленные».
Мне вся эта история кажется подозрительной. Имеются свидетельства современников Булгакова об этой повести. Благо секретность тогда была условной, даже наивной.
Виктор Шкловский — литератор из круга Булгакова, не очень любивший Михаила Афанасьевича и не любимый Булгаковым, который вывел «человека, похожего на Шкловского», как теперь говорят, в «Белой гвардии» под именем Шполянского — посвятил несколько абзацев «Роковым яйцам» в «Гамбургском счете».
«…Как пишет Михаил Булгаков?
Он берет вещь старого писателя, не изменяя строения и переменяя тему.
Так шоферы пели вместо «Ямщик, не гони лошадей» — «Шофер, не меняй скоростей».
Как это сделано?
Это сделано из Уэллса.
Общая техника романов Уэллса такова: изобретение не находится в руках изобретателя.
Машиной владеет неграмотная посредственность.
У Булгакова вместо крыс и крапивы (из «Пищи богов» Уэллса. — К.Б.) появляются крокодилы…
Змеи, наступающие на Москву, уничтожены морозом.
Вероятно, этот мороз возник следующим образом.
С одной стороны, он равен бактериям, которые уничтожили марсиан в «Борьбе миров».
С другой стороны, этот мороз уничтожил Наполеона.
Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он способный малый, похищающий «Пищу богов» для малых дел.
Успех Михаила Булгакова — успех вовремя приведенной цитаты».
Шкловский принимает финал Булгакова, хотя ищет ему исторические объяснения.
Но это — не единственное мнение.
Вот любопытное свидетельство Максима Горького.
Он писал Слонимскому: «Булгаков понравился мне очень, но конец рассказал плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!»
У Горького было развито чутье.
И вот я наткнулся на такие, утвердившие меня в подозрениях, слова — цитату из корреспонденции из Москвы в берлинской газете «Дни» от 6 января 1925 года: «Булгаков читал свою новую повесть. В ней необозримые полчища гадов двинулись на Москву, осадили ее и сожрали. Заключительная картина — мертвая Москва и огромный змей, обвившийся вокруг колокольни Ивана Великого».
По мне, такой финал куда логичнее и куда более булгаковский.
Ведь повесть идет по восходящей напряжения. При всей гротескной пародийности в ней есть четкая логика и внутренний смысл… и вдруг, в странице от конца, повесть обрывается, и вместо кульминации следует газетный текст, написанный кем угодно, только не Булгаковым. Сообщается, что страшный мороз упал на Москву в ночь с 19 на 20 августа. Даже сама невероятная дата как бы говорит: не верьте мне!
Раз уж мы договорились, что будем по мере возможности обращаться к жизни молодых фантастов