двигавшийся к Высокополыо. Утром немцы напали на этот батальон, подбили четыре танка. Прямым попаданием разнесло кухню; от нее остались только макароны, повисшие на деревьях.
Все это я узнал от худого, с мешками под глазами и запекшейся на губах кровью командира батальона.
— Народ жрать хочет. Семечками пробавляемся.
— Где пехота? — спросил я. — Много ее?
— Чуть вперед ушла, — комбат пожал плечами: — Как сказать, много ли. Хозяйство наподобие моего. И пощипано не меньше.
— Командуйте «Подъем». И — вперед.
— Слушаюсь, — устало ответил комбат.
Пехота двигалась по кукурузному полю. Толстые стебли хрустели под сапогами.
А ведь среди солдат большинство вчерашние крестьяне! Такое безразличие порождает только война. Здесь можно укрыться от немецких самолетов — и на том спасибо, остальное сейчас неважно.
В руках у солдат круги подсолнечника, прихваченные еще там, где остановились танкисты. Они лузгают семечки, поглядывают на небо. Некоторые разулись. Ботинки и сапоги переброшены через плечи.
— Куда следуете? — спросил я бойца с нескладной расползающейся скаткой.
— Куда прикажут, — бесхитростно ответил он.
— Командира взвода ко мне.
Подбежал лейтенант. Пистолетная кобура и полевая сумка болтались на животе. Он отодвигал кобуру на бок, отбрасывал сумку за спину. Но они почему-то снова оказывались на животе. Нет, командир взвода не знал маршрут. Ротный ответил что-то насчет помощи какому-то не то полку, не то батальону, попавшему в окружение.
Только командиру батальона была известна задача, и только он сохранил бравый воинский вид.
— Почему не доводите задачу до личного состава? — удивился я.
— Замполит и парторг выбыли по ранению, — моргал белесыми ресницами черный от загара старший лейтенант. — Один все дыры не заткнешь…
Собрали батальон. Я в двух словах объяснил обстановку. И двинулся дальше.
Нас припорошило землей от снаряда, разорвавшегося неподалеку у канавы. Поднимаясь, Серенко застонал:
— Что с вами, Михаил Федорович? — обернулся я.
— Он еще позавчера ранен, — вмешался Леонов. — И контужен…
Командир бригады, сам раненный в бок, лежал тут же, на дне узкой, кое-как отрытой щели.
— Обо мне доложил комкору, а насчет себя ни-ни, — удлиненное с острым подбородком лицо Леонова свела гримаса боли, уголки тонкогубого рта поползли вниз, нос покрылся бисеринками пота. — Он под гимнастеркой перебинтован. И слышит одно слово из десяти.
Серенко между тем неестественно громким голосом отдавал распоряжения начальнику штаба бригады:
— Батальон пехотный вправо выдвинуть! Пусть высоту зубами держат!.. Танкистов, какие без машин остались, туда же, в цепь!
Начальник штаба подполковник Гусаковский, кивая, что-то писал левой рукой. Правая висела на черной косынке.
Но не только о своем ранении не хотел говорить Серенко. Умолчал он, как я узнал позднее, и о куда более страшном несчастье, обрушившемся на него в эти дни.
Хочу передать все, что сохранилось у меня в памяти о Михаиле Федоровиче Серенко.
Мы с ним однолетки, оба крестьянские сыновья. У обоих почти вся жизнь протекала в армии (у Михаила Федоровича был, правда, недолгий период увольнения в запас). Мне близка судьба батрака Серенко, мальчишкой ставшего красноармейцем.
Многие мои сверстники проделали такой же путь — рота, курсы, книги, политработа. Если и выделялся чем-нибудь Серенко, то своей одержимостью. Молчаливой, гордой одержимостью. Никому не говоря, ни у кого не прося помощи, он мог просидеть всю ночь над немецкими глаголами или над схемой танкового мотора. Он принадлежал к числу людей, которые знают гораздо больше, чем обнаруживают перед другими. Но сдержанность их не от высокомерия, а от скромности. Окружающие обычно чувствуют скрытую силу таких людей. Одних она притягивает, других — отталкивает.
Как-то на совещании в политотделе корпуса замполит одной бригады изрек:
— Надо заботиться о своем авторитете. Серенко неприязненно перебил:
— Надо делать свое дело. Тогда и авторитет будет…
Делал свое дело Серенко с той же непоказной одержимостью. Он сам проводил сборы парторгов и агитаторов, на рассвете присутствовал при закладке продуктов в батальонные кухни, сидел в снайперских засадах.
Начальнику политотдела корпуса не полагается возглавлять танковые атаки. И хотя я неоднократно напоминал об этом Серенко, а он вовсе не возражал, каждый раз «тридцатьчетверка» Михаила Федоровича снова и снова оказывалась впереди. В нашей армии ни один политработник категории Серенко не имел столько ранений, сколько он.
Когда в марте корпус Гетмана совершал переход от Курска к Обояни, я увидел, что Серенко идет без шинели.
— Еще не было приказа о переходе на летнюю форму одежды, — остановил я полковника. — Где ваша шинель?
— Да… забыл в машине.
Потом мне случайно стало известно, что он отдал шинель раненному при бомбежке бойцу, которого бил озноб.
Уже после прорыва на Белгород и Богодухов ночью на марше я догнал роту ПТР. В паре с щуплым солдатом противотанковое ружье нес полковник Серенко. Я сделал вид, что не узнал его, а он — что не заметил меня.
Если бы это был кто-то другой, не поручусь, что не заподозрил бы в подлаживании к солдатам, в стремлении любыми средствами снискать популярность (случается иногда такое с нашим братом). Но Серенко при всей своей замкнутости был на удивление прямодушен и непосредствен. Раненый зябнет — на шинель. Солдату не хватает силенок тащить противотанковое ружье — подставляет свое плечо.
Более всего, пожалуй, Михаил Федорович не выносил угодничество, лесть. Уловив заискивающие интонации, настораживался.
— Честному незачем на брюхе ползать, — говаривал он. Серенко имел даже специальное слово, которым клеймил подхалимство, — «стелаж». Убедить его, что слово это имеет совсем иной смысл, не удавалось.
— Стелаж — прежде всего, от глагола «стелиться», — настаивал он.
И поди пойми у Серенко, всерьез он или в шутку — лицо непроницаемо, брови сведены, будто прочерчены углем.
Именно с нелюбовью Серенко к подхалимству молва связывала один случай.
Начальником АХО в корпусе служил некто капитан Изотов, белозубый веснушчатый верзила. Этот офицер с повадками бравого рубаки славился беззастенчивым подобострастием, которое, конечно же, отлично уживалось с хамством по отношению к подчиненным.
Примитивный Изотов не понял, что его подхалимство вызывает неприязнь Серенко. Решил, будто просто не сумел угодить. Но чем больше старался, тем враждебнее смотрел на него начальник политотдела. А тут еще стало известно, что Изотов нагло ведет себя по отношению к девушкам-связисткам.
На парткомиссии, разбиравшей заявление Изотова, выступил Серенко, и капитана не приняли в партию.
Начальник АХО сообразил наконец, что на такого, как Серенко, не угодишь. Озлобился и задумал «собрать материальчик». Стал подсматривать, подслушивать. «Дежурил» в кустах у палатки Серенко.
Как-то вечером — было это еще до начала летних боев — к Серенко зашла Пименова, комсорг роты связи. Изотов тут же занял свое место в кустах, не сомневаясь, что «застукает» полковника: знаем, мол, мы