если в ваших газетах пишут, что надо истребить всех нас до единого? Это я читал сам в приказах маршала Сталина. Правда, в листовках вы обещаете не убивать пленных. Но чего не напишут в листовках, желая развалить армию Противника… Вас, вероятно, удивит, что кадровый венгерский офицер-«эксплуататор» давно интересуется Советской Россией. У нас мало и необъективно пишут о ней. Я читал даже мемуары царских офицеров, которые воевали против вас после революции. Вы, наверно, и не подозреваете о существовании таких книг?
— Эти мемуары у нас издавались, я читал многие из них.
Полковник Мольнар пропустил мой ответ мимо ушей. Он был слишком поглощен своим признанием.
— Так вот, генерал Деникин вспоминал с сожалением, что он издал приказ, обращенный к бывшим царским офицерам, поступившим на службу к большевикам: если офицеры немедленно не перейдут на его сторону, их ждет суровый и беспощадный полевой суд. Генерал Деникин признал, что его приказ, пугавший офицеров, был лишь на пользу большевистской пропаганде. Вы понимаете меня, господин генерал?
Я промолчал, лишь мельком глянув на Клеймана.
— У меня многолетний интерес к вашей стране, — продолжал венгр, — но любви нет. Слишком многого я у вас не понимаю. Я не верю геббельсовским сказкам о русских злодействах. Хотя знаю, что война ожесточает всех: и тех, кто защищается, и тех, кто нападает. Я не верил в злодейства, но не имел достоверных фактов иного рода. Я видел, что вы суровы даже к своим соотечественникам. Ведь у вас всякая сдача в плен, даже тяжелораненого, считается изменой. Вы не подписали известную конвенцию о пленных двадцать девятого года. Неужели вы отрекались от своих пленных, посчитав их всех изменниками? Но, отказавшись подписать конвенцию, вы не взяли на себя и обязательств по отношению к пленным, захваченным у ваших врагов. И это для меня тоже необъяснимо…
Наступила пауза. Возможно, полковник ждал моего разъяснения. Но это были как раз те вопросы, на которые я и сам не находил ответа.
— Да, очень многое для меня непостижимо у русских, — продолжал венгр. Даже то, что после таких поражений вы сумели наступать. Наступать против лучшей в мире германской армии! Видно, на вашей стороне есть силы и стимулы, недоступные пониманию венгерского офицера. А вы то ли не умеете, то ли не считаете нужным объяснить их. Или вам не до психологических сомнений такого офицера, как я? Не знаю. Очень многого не знаю. Мне, человеку старого мира, не постичь, вероятно, новый мир. А то что вы — новый мир, в это я верю. Верно, что вы не только жестоки, но и гуманны, что вами движут идеи высокие, благородные… Иначе ваша победа необъяснима. А если ваши идеи таковы, вы не можете быть беспощадными к тем, кто по доброй воле сдался на вашу милость… Как видите, я не пытаюсь казаться благорасположеннее к вам, чем являюсь на самом деле. Мне важно объяснить свое решение, объяснить ради себя самого и, быть может, ради того, чтобы вы лучше поняли душу и психологию офицера венгерской армии…
Когда полковник Мольнар ушел, я посмотрел на Клеймана, имевшего довольно-таки смущенный вид.
— Ясно, товарищ капитан?
— Ясно, — не совсем уверенно ответил тот. — Вчера в споре с Потоцким я был не совсем прав.
— Да и я тоже был не самым мудрым арбитром. Надо отдать должное Клейману: он сумел во многом перестроить свою работу. Пропаганда, обращенная к венгерским частям, стала убедительнее, действеннее. Добровольная сдача в плен приняла такие размеры, что Военный совет должен был спешно решать вопросы о питании пленных, медицинской помощи, размещении.
Потерявший боеспособность, вконец деморализованный 7-й венгерский корпус откатывался на Станислав и дальше в Карпаты.
И все же во мне поднималась какая-то смутная тревога, когда я вспоминал беседу с полковником Эндре Мольнаром. Что-то было неправильное, несправедливое в нашем отношении к бойцам и командирам, не по своей воле и не по своей вине попавшим в плен к гитлеровцам. Да и в пропаганде, обращенной к противнику, не все делалось правильно…
Между тем обстановка усложнялась. Вместо 7-го венгерского корпуса подходили новые немецкие части.
А самое серьезное — на левом фланге. Там назревали опасные события, грозившие нам окружением. Гитлеровцы выходили на тылы нашей армии.
Глава седьмая
В Черновицах ли, в Коломые, в Надворной — куда ни приедешь — спрашивают о Станиславе. Рассказываешь о положении на других участках фронта и слышишь опять вопрос: «А Станислав?». Станислав — важнейший центр на пути нашего наступления. В нем перекрещиваются шоссейные дороги, через него пролегла железнодорожная магистраль. Севернее города сливаются два рукава Быстрицы, впадающей в Днестр.
Но об оперативно-стратегическом значении населенных пунктов думают больше всего в штабах. Многих же наших ветеранов привлекало другое. Они сами встретили войну в этом городе. Здесь тогда стояла танковая дивизия. Здесь у некоторых остались семьи.
Война стерла в памяти очертания городов, знакомых лишь по коротким наездам. В Станиславе я бывал редко. Помню широкую зеленую улицу, называлась она, кажется, Советской, высокие европейские здания в центре, гостиницу, где ночевал однажды, туманно громоздящиеся горы, открывшиеся неожиданно поутру за окном, ну и, конечно, казармы — однообразные красного кирпича коробки, сложенные при Рыдз-Смигле…
В приказе на наступление, который получил корпус Дремова, указывалось, в частности: «Овладеть областным центром и узлом дорог г. Станислав». Но как раз на подступах к Станиславу бои перешли в стадию, которую у нас в штабе непочтительно называли «кошачьими играми» — там мы чуть продвинемся, здесь противник, силы сторон иссякают. А тут еще заваруха на левом фланге, попытки каменец-подольской группировки противника вырваться из не столь уж плотного кольца.
Поэтому-то и нервничали так ветераны — неужели Станислав останется пока что у врага? Волнение это передавалось другим. Вопрос «А Станислав?» буквально преследовал Катукова и меня, когда мы появлялись в частях.
Как почти и всюду за Днестром, под Станиславом не было сплошного фронта. Танковому взводу Подгорбунского предстояло миновать Хрыплин, выйти южнее железнодорожного моста к Быстрице Надворнянской, перебраться через речушку и «прощупать» Станислав.
Я догнал взвод уже на марше, вернее, на непредвиденной остановке.
Тянущаяся вдоль шоссе деревня горела, броня играла красными бликами. Укрывшаяся где-то неподалеку немецкая батарея с методичным упрямством слала снаряды. Иногда они попадали в горевшие дома, и разрывы подбрасывали вверх клочья пламени, охваченные огнем куски бревен и досок, иногда с глухим грохотом рвались на обочинах дороги.
У замыкающей «тридцатьчетверки» сорвало каток. Около танка — то озаряемые пожаром, то исчезающие во мраке — мелькали фигуры в полушубках, бушлатах, телогрейках. Я подошел никем не замеченный и услышал срывающийся голос Подгорбунского:
— Если дрейфишь, вались… знаешь куда!
— Не горячись, Вовка.
Воинскими званиями разведчики пользовались лишь в исключительных случаях или при начальстве. Обычно они довольствовались именами.
— Таких шкур, как ты, — не унимался Подгорбунский, — я бы расстреливал без суда и следствия…
— Я — шкура?!
Оба одновременно схватились за кобуры.