каюк начало на месте вертеть. Попали мы, видимо, на какую-то глубокую яму. Я в такой ситуации никогда не был, хотя потом уже мне рассказывали, что на Амударье были такие места — водовороты, из которых, если попал в них, выбраться трудно. И нас начало с усиливающейся мощностью вертеть, как во время сильного шторма. Для меня это было совершенно ново.
Начальник заставы с нами не поплыл. Я ему запретил: «Не надо, я сам справлюсь, а если надо, мы сигнал подадим».
И тут я понял, что мы можем погибнуть — баркас наш начал черпать воду. Его крутило и валило на бок то вправо, то влево, воды уже было по колено. Я вытащил маузер и несколько раз выстрелил в воздух, дал «тревогу», мол, мы в опасном положении на воде. Да начальник заставы и сам все видел, у него бинокль был, он все время наблюдал за нашей переправой.
Хотя я и призывал к спокойствию, дарга что-то тоже кричал, все было напрасно. Лодку начало захлестывать водой все сильней. А на мне полное снаряжение — наплечник с ремнями и пояс, шашка, маузер, гранаты. Я расстегнул крючок, чтобы сбросить все это. Пояс расстегнул, крючок снял и уже ожидал, что вот-вот мы полетим в воду. Так и случилось. Баркас наш опрокинулся, и мы все оказались в ледяной воде, люди и лошади. А плавал я неважно.
Меня понесло куда-то вниз, к тому же я в одежде, в сапогах, а сапоги были парусиновые, летние, они промокли и сжали ноги в голенищах. Вынырнув, я попытался сориентироваться. На дно больше не тянуло, поддерживало течение. И вдруг увидел: плывет лошадь.
Неожиданно рядом со мной вынырнул узбек, который на баркасе этом гребцом был, за плечо схватил (а он же в халате) пытаясь на мне закрепиться. Он ухватился за мою портупею и держался очень крепко. Не думая, инстинктивно я левой рукой сбил с плеча ремень, а каючник, державшийся за него, вместе с моим снаряжением пошел на дно. Не знаю, остался он жив или нет.
Мне сразу легче стало. Схватил я проплывающую мимо меня лошадь за хвост. Лошадь в воде издала такой неповторимый своеобразный звук, как бы заревела, глубокий такой голос подала. Я в хвост лошади вцепился и какое-то расстояние проплыл. А вода с гор ледяная, дышать трудно.
И вдруг лошадь остановилась. А Амударья знаменита тем, что в ней все время новые мели образовывались в самых непредсказуемых местах. Вроде не было мели, прошло какое-то время — и появилась. Вот лошадь моя вдруг и остановилась на такой мели.
Я уже бросил лошадиный хвост и увидел — берег не так далеко. Можно бы было попытаться сесть на лошадь и верхом добраться до берега, но я побоялся, что так меня унесет мимо острова, так как лошадь не в состоянии преодолеть такое быстрое, чрезвычайно быстрое течение. Поэтому я не рискнул. Потом, вспоминая все это, я пришел к выводу, что правильно сделал, что лошадью не воспользовался.
Когда я еще плыл с лошадью, мне попался длинный шест. Наверное, с нашей лодки. Случайно совершенно я рукой ухватил его и оказался с ним на мели.
А лошадь постояла, потом пошла, ее подхватило течением и понесло. Она оказалась в конце концов на афганском берегу. Афганцы нам ее не отдали.
И вот я подумал: «У меня шест, а тут отмель, может быть, эта отмель идет к берегу?» Размеры ее, конечно, никому не известны — они все время менялись — то ничего не было, то мель. Я взял этот шест и, нащупывая дно, стал продвигаться к берегу, но становилось все глубже и глубже.
Когда я все-таки оказался на мели, вода была примерно выше колена. Сапоги мои парусиновые сильно мешали, надо было от них освободиться. Но снять их не получалось, они были на шнуровке, ее слишком затянуло от воды. Вспомнил, что у меня в кармане нож, его сумел вытащить, хотя меня все время сбивало течением. Потом шест поставил, оперся на него и подумал: «Разрежу я голенище до конца и сброшу сапоги, они мне мешают, давят, да и лишний груз». Я нащупал шнуровку и начал ее резать. Резал, резал и попал ножом в металлическое колечко от шнурка. В этот момент нож выскользнул из моих рук. Естественно, я его не нашел.
А меня все время сносило. От холода начались судороги. Подумал, что это конец, помощи ждать было неоткуда.
В конце концов я уже так остыл, замерз, что не удержал шест, он выпал из рук и поплыл. Сколько времени это продолжалось, я не засекал, но уже начало темнеть. И никого не было. Унесло всех. Показалось, что жизнь кончается. Вдруг темноту разрезал яркий луч прожектора. Прямо ослепил меня. Это оказался глиссер. Начальник заставы, наблюдавший за нами с берега, услышав мой выстрел из маузера, догадался позвонить коменданту в Термез. Тот отправил на помощь глиссер, и меня нашли.
Втащили меня в глиссер и дали спирту, а я был трезвенником, водку почти не пил, пиво разве. Я сказал: «Ребята, я не пью». А доктор: «Выпейте!» Я два глотка сделал, задохнулся, он мне дал воды, я запил и совсем расползся, силы были на исходе. А потом доктор начал меня растирать спиртом — я здорово переохладился. Потом, укутав меня крепко, быстро доставили на берег.
Хорошо, что жены в тот момент при мне не было. Мой сын, Гелик, заболел — жара же страшная там, самое жаркое место в Средней Азии, исключая, конечно, Каракумы. Поэтому я ее с сыном отправил к родителям, в Днепропетровск. А иначе она бы сильно за меня переживала.
Там, на берегу, я заснул, а утром у меня температура поднялась. Началось воспаление легких, и я целый месяц провалялся в госпитале.
Мне после этой печальной истории дали отпуск. Тогда, кстати, трое пограничников утонули — в том числе старшина заставы, по фамилии, кажется, Старостенко. Утонула и одна лошадь, а другая вот на афганском берегу оказалась. Утонуло также трое или четверо узбеков, они были в халатах, быстро отяжелели и пошли ко дну. А остальные выбрались — вовремя халаты поснимали, когда увидели, как нас крутило-вертело.
Так я поехал в отпуск. А был порядок такой: если едешь через Ташкент в отпуск, зайди, если ты политработник, в политотдел; если ты строевик, доложись по своей команде. Или, если возвращаешься из отпуска, тоже обязательно зайди: с тобой побеседуют, поставят новые задачи, выскажут претензии, возникшие к данному отряду или комендатуре. Дело доходило до того, что сам Бабкевич принимал подчиненного, когда его что-то интересовало.
И потому, когда я ехал в отпуск, тоже заехал в политотдел. И вот начальник политотдела снова завел речь о назначении в Калай-и-Хумб. Я ему сказал:
— Вы же видите, в каком я состоянии, мне надо лечиться.
— Поезжайте, если надо вам путевку — выдадим путевку, — настаивал начальник.
— Путевку мне не надо, я домой еду, там корова есть, я думаю, что я поправлюсь в селе.
— Поправляйтесь, укрепите здоровье, а потом Калай-и-Хумб вас ожидает.
— Неужели на мне свет клином сошелся, больше никого нет? У меня же ребенок, а там очень тяжелый климат.
Был даже такой порядок — служить на Памире только один год. Но начальник напутствовал меня такими словами:
— Вот и товарищ Бабкевич вас знает, и я вас знаю, и вы пересидели уже — вам надо выше подниматься. Вернетесь, зайдете к нам и поедете в Калай-и-Хумб.
Домой приехал совсем изможденным: и так был худым, а тут еще болезнь подкосила. Тогда не было еще линии железной дороги к Соленому (ее потом уже провели), и поезд проходил мимо. Я с дороги послал телеграмму супруге, что приеду примерно таким-то поездом, она потом рассказывала мне, как бежала эти 15 километров, не на чем ей было поехать.
Надежда Павловна меня встретила, и мы пешком пришли домой. Там все безумно рады были: родители, младший брат Петя, сестра Варя — самый верный мой друг и помощник. Она больше всех старалась, чтобы я встал на ноги. И действительно, за месяц я поправился, несколько в весе прибавил, и вскоре мы с женой снова отправились в Среднюю Азию, на место службы.
Возвращаясь в Термез, заехали в Ташкент. Я оставил Надежду Павловну с сыном, а сам зашел к начальнику политотдела. Он сказал: «А мы вас ожидаем. Собирайтесь в Калай-и-Хумб. До сих пор помощника коменданта отдельной Калай-и-Хумбской погранкомендатуры так у нас и нет».
Ну, насели на меня. Я не знаю, может быть, были для этого еще какие-то причины. Я не думаю, что был один в поле зрения у начальства, но прошло значительное время и на это место никого не нашли. А я