— Вот-вот, дед внука не понимает, а мы хотим, чтобы народы и цивилизации примирились.
— Это они из-за глупости примириться не могут. Все воюют, воюют…
— Конечно, из-за глупости, кто спорит?
Военная тема настроила деда на мирный лад.
— Ты кашу есть будешь, философ?
— Манную? — прищурился я.
— Ага.
— С маслом?
— Конечно, а как же.
— Буду.
— А у тебя губа не дура…
— Губа — она у всех не дура. Губы у нас у всех одинаковые. У нас мозги по-разному устроены. Давай свою кашу.
Когда дед был уже при смерти, ум его стал яснее и крепче. Некоторые его суждения меня поразили. В каком-то смысле то, что я усвоил из бесед с дедом, университету и не снилось.
— Оно, конечно, живем, хлеб жуем, — пошамкал дед ртом. — Но жизнь
прожить — не поле перейти. Понял? Ничего ты не понял. Кроме хлеба еще есть душа. А она чего-то болит. И жить спокойно не давала, и помирать мешает. Не угодил я ей.
— Дед, а ты хороший человек?
— Да вроде хороший. Неплохой. Но я какой-то… при поле существовал. Полевой человек. Хомяк, истинный хомяк, убей меня Бог лаптем. Или трава: вырос, дал семя и высох. Тьфу, прости Господи. Чувствую, что это неправильно, но чувствую также, что до правды мне не дойти. Вот детям дал знатные имена, думал, хоть они не будут травой… Я думал, Бетховен умный, раз музыку писал. А оно видишь как вышло… Вся надежда на тебя, Соломон, ай, тьфу, Вадим. Может, хоть фашистская философия глаза тебе откроет?
Я молчал.
— Но на поле истину не ищи. Ее там нет. Это я знаю точно. Пшеница есть, а истины нет. И в церкви, я думаю, истиной не пахнет. Там пахнет ладаном. А при чем здесь душа? То-то. Человек не должен быть хомяком…
— Он должен быть человеком, — сказал «Соломон», то есть я, вкладывая в эти слова какой-то мне самому еще не ясный смысл.
— Возможно, — ответил дед Кузьма Петрович. — Возможно…
С тем и помер — с философской нотой на устах. Я никогда раньше не слышал от него слово «возможно». Он был патриархально категоричен, трогательно и жестоко.
Да, перед смертью он произнес еще одну фразу, для него не характерную. Он сказал:
— Вот ты мне внук, родная кровь. А ведь мы чужие…
— Чужие, — эхом отозвался я и с треском надкусил сочное яблоко: этот звук я с детства воспринимал как лилипутский гром среди ясного неба. Гром, молния, потоки воды с небес — я всегда этого побаивался. Забавно.
Меня всегда изумляло и волновало одно свойство реальности: от возможного до невозможного — один шаг; от невозможного до возможного — тоже. Всего один шаг в обратном направлении. Сама реальная возможность перейти черту невозможного волновала меня, придавала энергии и делала меня молодым. Мобильным.
Но вот пробираясь по этой скользкой тропинке, — постоянно перескакивая границы невозможного — я, в конце концов, забрел на опушку детства, с которой и начинал свой тернистый путь.
Прошу понять меня правильно: я не с ума сошел, не об этом речь. Я оказался у разбитого корыта.
Что я хочу сказать? О чем я?
Вот сейчас и разберемся.
В детстве мне казалось, что умному всегда нелегко в жизни. Лично я старался скрывать свой ум (а то, что он у меня был, как-то сразу не вызывало сомнения — ни у меня, ни у моих друзей, ни тем более у недругов). Это уже позже я услышал о «горе от ума» и немало поразился подобному казусу; еще позже узнал, что первым об этом оповестил народы Соломон («Во многой мудрости много печали», — поучительно и бодро сказал Соломон многочисленным ушам и растерянно, даже со страхом добавил: «И кто умножает познания, умножает скорбь?» Думаю, он и сам ошалел от того, что произнес, если, конечно, понял, что сказал…
И практически уверен: при этом он смачно выругался грязным древнееврейским матом.)
Не скрою, мне польстило, что мой тезка и в каком-то смысле предок сподобился на такой кучерявый пассаж. Он на много тысячелетий опередил свое время, мир его праху (если в Библии ничего не напутали, если Соломон — господин Соло, как я называл его про себя, — таки существовал).
Потом я был очарован возможностями ума. Мне казалось, что я на порядок умнее еврейского Соломона и сумею извлечь из его парадокса тьму-тьмущую выгод. Но я лишь все больше и больше постигал причину его растерянности. Вот и вся сомнительная выгода.
А теперь меня мучает ощущение, что меня обманули. Я всю жизнь шел наперекор, скрывал, таился — жил по уму; сейчас мне все чаще начинает казаться, что я бездарно распорядился своей жизнью. А ведь еще ребенком я предчувствовал: будешь умным — профукаешь жизнь. «Смотри-и-и, ой, погоришь!» — лепетал я устами младенца. Но не поверил глупому дитяти — и вот, пожалуйте…
Вот оно, разбитое корыто во всей своей красе — с огромной трещиной посередине, делающей корыто не подлежащим реставрации. Нельзя дважды начать с одного и того же разбитого корыта — невозможно спутать начало и итог. Я прожил не жизнь, понимаете?
Вот дед прожил жизнь, но ему не хватало ума; а я умничал, и мне не хватало жизни. Ум и жизнь — несовместимы, ясно?
Нет, конечно, не ясно. Мне-то хорошо понятно, что вам не ясно. Ладно. Есть один рецепт. Чтобы другие тебя поняли, надо непременно рассказать глупую историю — как правило, историю чьей-нибудь жизни.
Ну, так слушайте. Только, чур, не перебивать и не пытаться делать вид, что вы умнее меня. Я вас умоляю: живите и радуйтесь жизни, не повторяйте моих ошибок. Для того и пишу.
Лучше всего начать старым проверенным способом: «Однажды…» Успех у нетребовательной, а равно и сверхискушенной публики практически гарантирован. Да и у тех, кто считает, что они что-либо понимают, уже есть культурный инстинкт на «однажды». У всего ведь есть свои истоки, начала начал.
Итак, однажды…
Нет, стоп. Должен предупредить, что история начинается не с этого «однажды», с другого, но без первого не вполне будет ясно, где же следует искать само начало.
Возвращался я как-то домой (это и есть «однажды» — для тех, кто не понял) с коллективной и отчасти дружеской попойки, то есть с вечера, где собиралась группа знакомых между собой мужчин, — знакомых настолько, что каждый был предсказуем в своем поведении, словно пес или орел (может, поэтому пьяные повально становятся орлами?). Единственный способ добиться некоторой непредсказуемости — напиться и таким образом попытаться разогнать скуку, лежащую в основе любого коллективного общения.
Возвращался я, разумеется, в стельку пьяным, и у меня на это были, по крайней мере, две причины: во-первых, напились все, а во-вторых, я был колоссально разочарован тем, что даже водка не разгоняет скуки. Я сделал маленькое открытие: количество водки не переходит в качество, которое на человеческом языке можно было бы выразить так: стало веселее.
Не стало. Количество перестало переходить в качество: боюсь, я сильно потревожил вечный покой герра Гегеля.
Более того, водка только усугубила скуку, превратив выпивку в скуку особого рода — когда непредсказуемость становится предсказуемой и оттого особенно тошной. Я переживал свое удивительное