жительства самых успешных и популярных деятелей науки и искусства той поры… Нынче там совершенно другие хозяева жизни. Но тогда Федя, как и положено элитному подростку, учился в университете, играл в теннис… и боже, как печально кончилась его жизнь! Но тогда Федя считался не просто аристократом, а еще и талантливым прозаиком (в отличие от ничем еще себя не проявившего Сергея), и наглые выходки и насмешки этого «Далметова» (так Федя презрительно называл Сергея всю жизнь), бесили его. Однажды он даже вызвал Сергея на поединок. Сергей, на голову выше Феди, был настроен насмешливо-добродушно, но Федя с ходу ударил его, и папироска в Серегиных зубах разлетелась искрами. Их стали разнимать — и тогда Федя потребовал пойти и продолжить бой у него дома, в квартире на Марсовом поле, где им никто не будет мешать. И там сразу же двумя мощными «теннисными» ударами сбил огромного Довлатова с ног и пошел молотить, и Сереже пришлось бы туго — но друзья прекратили побоище, с трудом оттащив разъяренного Чирскова… Учитывая его дальнейшую трагическую судьбу (может быть, эти вспышки уже были предвестниками будущего помешательства), Федю не хочется осуждать. И тем не менее — таков был накал литературного соперничества.
Потом к этому еще добавилось соперничество из-за прекрасной Аси, ставшей женой Довлатова, но часто на словах (а потом и в своих воспоминаниях) упоминавшей Федю с гораздо большим почтением, чем Сергея, что вполне соответствовало ее характеру… но об Асе речь еще впереди.
Дружеская компания высокомерных снобов, спевшаяся в стенах университета, была, наверное, одной из самых ярких в те годы — но совсем не однородной. Долгое время в ней несомненно лидировал яркий, замечательно образованный, уже закаленный жизнью провинциал из Кургана — Слава Веселов. Он успел уже побывать летчиком-штурманом и привык «рулить», подавляя друзей эрудицией и силой характера. Другие друзья, вспоминая те годы, в один голос утверждают, что Веселов, побывавший в боях и еще не расставшийся с гимнастеркой, оказывал огромное влияние на Довлатова, изображая из себя супермена, которому положено подражать. Сергей на его фоне смотрелся робким и неумелым учеником. Впрочем, умение прикинуться в трудные минуты «валенком» и неумехой — гениальная находка Довлатова, главный его «сюжетный ход», который он и изобрел, может быть, под давлением того же Веселова. Потом он стал уже подсмеиваться над старшим товарищем: «Сейчас Слава Веселов переписывает “Анну Каренину”. У него с этим произведением особые счеты». Затем Веселов как-то «сошел с дистанции» — слишком уж бурно начал. Началась «ломка голоса», «ведущий» стал как-то комплексовать перед своими «ведомыми», чуя в них нутром что-то такое, чего не было у него. Потом он «щегольнул» каким-то странно размашистым, «Достоевским» поступком — ушел из-под венца, отменил брак с дочерью крупного ленинградского начальника (к тому же очень симпатичной девушкой), сломал предстоящую успешную карьеру и вернулся в свой Курган. Потом он еще раз активно проявился в судьбе Довлатова… но в «святцы» самых близких друзей не попал, и в объемистом томе воспоминаний «Малоизвестный Довлатов» Веселова нет. Как говорится, «с глаз долой — из сердца вон».
Но в Кургане, как и в других местах, где побывал Довлатов (как, впрочем, и в тех, где он никогда не бывал), живут страстные почитатели Довлатова — они же и справедливые ценители и хранители памяти Веселова. Одна из них, Анна Вержблович, прислала мне местную газету, где в рубрике «КИК» («Курган и курганцы») от 16 сентября 1995 года напечатаны весьма примечательные воспоминания Веселова о первых шагах Довлатова-писателя:
«Он отличался смелостью и безоглядностью, касалось ли это литературы или друзей. Суждения его казались размашистыми, они были не в традициях питерского воспитания с его сухим политесом. Впрочем, часто он бывал сдержан, подчеркнуто вежлив, с некоторыми старыми знакомыми так и не перешел на “ты”. С людьми незнакомыми был неизменно доброжелателен. Но вот он сталкивался с неискренностью, хамством, пошлостью и взрывался. Пошлость во всех ее видах он не переносил. С глупостью, скажем, Сергей легко мирился, порой находил ее очаровательной. Но пошлость его убивала, он кривил рот, менялся в лине. Потухал. Он страдал. Не от этого ли ощутимый привкус горечи во многих его вещах? Случалось, этот большой и шумный человек выглядел беззащитным — слабая, виноватая улыбка, гуляющий, растерянный взгляд… Гардеробный его облик студенческой поры я помню плохо: какая-то вязаная вроде бы фуфайка, 'вольные брюки типа штаны”, стоптанные, но явно иностранные башмаки… Словом, одет он был небрежно, хотя толк в одежде знал. Как-то в полдень он поймал меня на Невском, глаза его горели: в комиссионном продавался арабский свитер (его размер!) красивый, чистая шерсть!»
Далее Веселов рассказывает драматическую историю… Сюжеты уже вязались к Довлатову — или он, с его бурным темпераментом, сам их создавал? В тот день он вдруг страстно захотел купить свитер в комиссионном. Они пришли занимать деньги к знакомому фарцовщику — и тот, зевая, небрежно вытащил из кармана халата комок денег: «Сколько тебе?» Довлатов деньги взял — но, уже выйдя, возмутился. Бывает так называемое «остроумие на лестнице», но в данном случае была продемонстрирована «лестничная совестливость».
«…Мы сбежали по лестнице. Сергей держал деньги в руке. Казалось, они жгут ему руку.
— У него халат набит деньгами, понимаешь? — спросил он свистящим шепотом — Моя мать слепнет за такие деньги. На… видел я этот свитер!
Минут через двадцать мы уже сидели в шашлычной на Садовой, и радушный официант нес нам графинчик и дымящийся чанахи».
Весьма характерная для Довлатова (и его героев) развязка мучительных моральных проблем. Не просто очередная острая ситуация, перешедшая, по нашему обычаю, в спасительно-губительный загул, а еще и модель будущих рассказов. Мол, моральных проблем мы не отрицаем, но решаем их по-нашему, по- довлатовски. «Компромиссом». Деньги в лицо негодяю не бросим, но зато — возмущенно пропьем. Правильно говорят, что в моральной снисходительности — главное обаяние довлатовской прозы.
Но тогда высокомерный Веселов относился к довлатовским опытам весьма снисходительно. Еще бы — в те годы на нас обрушились все шедевры мировой литературы, от Кафки до Булгакова, а тут просто приятель, с которым вместе пьешь!
«В ту пору Сергей писал так: “Прошлой зимой, будучи холодно и не располагая вигоньевых кальсон и ушанки, я отморозил пальцы ног и уши головы”.
Баловался Сергей и стихами. Один из его шедевров мне запомнился:
Я встречал Сергея и уже знал, что обречен смеяться. Дело даже не в его остротах, многие из которых вошли в студенческий фольклор. Этот симпатичный двухметровый верзила провоцировал жизнь, и будничная или даже тягостная ситуация внезапно разрешалась смехом.
Наша жизнь была молодой, пестрой, веселой, трагичной, живой — всякой. Но всепоглощающей любовью Сергея, всепоглощающей страстью его была литература. Не презрительная разборчивость эстета, не снисходительность академического всезнайки, а именно страсть, цепкость мастерового, все лучшее пускающего в дело.
Тогда мы с молодым снобизмом отвергали недавно изданные книги, читали труды ОПОЯЗа, книжки давно исчезнувших издательств на оберточной бумаге. У меня была 'Виза времени” Илья Эренбурга 1931 года.
— Эренбург? — удивился Сергей. — Прочти что-нибудь.
— “Копенгаген — последний аванпост того Севера, который начинается с мхов и лопарей и для которого благородство так же естественно, как длинные ноги и голубые глаза”.
Всё. Об Эренбурге мы больше не говорили. Вообще ни разу за два десятка лет знакомства.
И вот через тридцать лет в довлатовском “ Ремесле” я с изумлением читаю: “Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония”. Сергей помнил все прочитанное или услышанное.
…Следуя рекомендациям Хемингуэя, мы прочитали лучшие рассказы Стивена Крейна. Начало