А что, если дать статью в журнале, да не простую, а критику на диссертацию Ломоносова «Рассуждения о причине теплоты и холода», по которой он стал профессором?
— Гениально! — с придыханием шепчет Тауберт. — Попадание в самое «яблочко»!
— Вот-вот! — довольно осклабившись, кивает Шумахер, на лбу его выступает испарина. — Статья такая вышла в журнале по естествознанию и медицине, где сотрудничал супротивник Ломоносова. Имени своего он, понятно дело, раскрыть не пожелал: статья, ты сам видел, вышла без подписи. Да оно и к лучшему, иначе всплыли бы личные мотивы…
— …И тогда результат от критики был бы уже не тот, — подхватывает Тауберт.
— Вот именно, — цедит Шумахер. — Статья та получилась не ахти какая. Да для читателя-болвана что важно? Скандал. А скандал-то вот он! Какому бюргеру или мещанину не приятно чувствовать, что он выше всех в Старом Свете?..
— …И полагать, что он не чета восточным дикарям, — подхватывает Тауберт.
— Потом, — кивает Шумахер, — такая же поносная статья появилась в другом журнале, как бишь?..
— Гамбургский «Магазин», — подсказывает Тауберт.
— Во-во! — усмехается Шумахер. — Что с того, что аргументов там кот наплакал, а по сути — и совсем нет, зато хлестко и беспощадно. — Он с силой ставит пустой покал на столик. — Только так надо отстаивать европейские ценности!
Тауберт кивает — слов у него нет. Кивает и кивает, точно дрессированная лошадка.
— Ну, и третье издание… Помнишь? — Шумахер не ждет подтверждения, — «Гамбургские штатские и ученые ведомости…». Там тоже не поскупились на эпитеты, хотя по существу-то тоже сказать было нечего…
Шумахер супится. Это не угрызение. То давняя досада, которой никак не находится удовлетворения. Обращался к светилам, к тому же Эйлеру, дабы он разнес сочинения этого русского мужика, а тот в ответ таких панегириков напел, что пришлось прятать его послание. Черт дернул показать отзыв Эйлера Гришке Теплову. Тот, прохвост, дал его самому Ломоносову, правда, после одумался, да было уж поздно — Ломоносов сделал копию с того письма и потом прикрывался оным как щитом.
По лицу Шумахера пробегает тень раздражения, это не ускользает от внимания Тауберта, он спешно подливает тестю вина. При виде наполненного по-кала Шумахер оживляется, в рысьих глазах его опять занимается огонек.
— Издания с поносными статьями достигли Петербурга через год и даже полтора. Я попридержал их пересылку. Зато обрушились залфом… Помнишь?
— Как не помнить? — почти мечтательно тянет Тауберт. — Заряд картечи поверг Медведя навзничь, не иначе. Едва опамятовал…
Попивая мозельское, Шумахер и Тауберт с удовольствием вспоминают, как метался по Академии разъяренный Ломоносов. Когда он зачитывал Академическому собранию «сии пашквили», был красный, как вареный рак, и глаза навыкате… То-то была потеха! Академики шушукались. Кто-то сочувствовал, кое-кто скептически улыбался, а иные не скрывали удовольствия. Правда, протест Ломоносова — его «Рассуждения об обязанностях журналистов…» одобрили единогласно. Но что с того? Где бы он опубликовал свои заметки? В Германии? С какой стати? «Свобода философии», о коей печется Ломоносов в своих «Рассуждениях», в каждой стране понимается по-своему, тем более в центре Европы, в Германии. Даже профессор Эйлер, хоть и написал сочувственное письмо Ломоносову, тоже не мог ничего поделать. Правда, он передал те «Рассуждения» профессору Формею и тот обещал их напечатать, но где? — в журнальце на французском языке, к тому же выходящем крохотным тиражом. Короче, гнев Медведя, по сути, пропал впустую. Даже в Петербурге его «Рассуждениям» не нашлось места. Миллер, редактор академического журнала «Новые комментарии», статью к печати не принял, заявив, что шумиха в немецких журналах касается одного Ломоносова.
— Браво, Грос Нос! — поминая сей эпизод, всхохатывает Шумахер и поводит покалом в сторону клетки индюка. — Хоть здесь ты оказался на достойном тебя насесте!
Вино ласкает нутро, недавние воспоминания — самолюбие. Он, Шумахер, тогда дожидался только скандала. А в результате одним метким выстрелом поразил сразу две мишени: взбесил Ломоносова и порушил его дружбу с Эйлером. Причем получилось это почти само собой, без всяких на то дополнительных усилий, точно по маслу. Растерянный Ломоносов передал частное письмо Эйлера, где тот выражал ему сочувствие и поддержку, в петербургский журнал «Литературный хамелеон». Оно было напечатано. Но в письме том, к вящему сокрушению автора, оказалось имя профессора Ляйпцигского университета Авраама Готтгельфа Кестнера, которого господин Эйлер официально рекомендовал на вакансию в Петербургскую академию, а в эпистоле поминал как одного из ярых журнальных насмешников. С тех пор переписка Ломоносова с Эйлером, длившаяся десяток лет, поневоле оборвалась.
— Вы гениус, мой фатер! — почти не лукавя, восклицает Тауберт.
Шумахер снисходительно усмехается.
— Твои бы слова да Разумовскому-младшему в уши. — Однако довольства не скрывает, подводя итог: — Европе спокойнее, если русский Медведь будет дрыхнуть в берлоге.
— И не только зимой, — подхватывает верный Тауберт, так же как тесть оттопыривая мизинец.
С покалами в руках Шумахер и Тауберт направляются в конец птичника.
— А вот это цесарки, — подводя зятя к последней клетке, показывает Шумахер.
Особого интереса Тауберт к этим птицам не проявляет.
— Оно так, — соглашается хозяин. — Пока не видные, молодые еще. Но цесарки ведь. Анхальт- Цербстские. — Он делает упор на последнем. — Дай срок, распустят хвосты, а на головках хохолки зазолотятся.
Далеко смотрит старый лис — все видит. «Молодой двор» уже перышки чистит. Екатерина Алексеевна вызрела, приходит ее пора. И елагинские стрелы — это пробы.
— А что же наседка? — стараясь попасть в тон, осведомляется Тауберт. — Наследница Великого Петушка?
Шумахер оценивает насмешку зятя вполне снисходительно.
— Так ведь остарела. Яичек не кладет. — И уже тише добавляет: — Падучей, говорят, страдает. Как и батюшка. Да и то: к его годам близится. Едва ли минует…
Какой вкрадчивый голос! Сколь в нем знания и тайны! Ведает куда больше, чем говорит, но и то, что изволит поведать, доселе не слыхано. Да и не мудрено! Ведь тестенька пережил нескольких государей, начиная с Петра Великого, и нескольких государынь, начиная с Екатерины. А уж смертей приближенных к трону — и не перечесть. Одно колесование Виллима Монса чего стоит! — того самого Монса, который ему, Шумахеру, на первых порах составил протекцию. Виллим Монс был в фаворе, да еще в каком! Ему покровительствовала сама государыня, коронованная уже Екатериной Первой. И покровительствовала, как вскоре оказалось, не только за красивые глаза и кудрявую амурную головку. То-то исказилось лицо императрицы, когда она увидела околевший труп Виллима на эшафоте! Это случилось 7 декабря 1724 года — в один из дней, когда шла свадебная церемония цесаревны Анны, выходившей замуж за голштинского принца Карла. Так все и пересеклось в ее взоре: счастливые глаза дочери, стеклянные очи полюбовника и налитое кровью око державного мужа.
Тауберт ловит каждое слово, каждый жест и поворот головы, каждую складку на лице Шумахера, все потаенные тени и проблески. Его давно занимает один вопрос, но и сейчас ни жестом, ни намеком он не выдаст снедающего его любопытства. Тезка супруги императора Петра Первого французская королева Екатерина Медичи, говорят, кого-то отравила, смочив ядом книжные страницы. Листал человек ту книгу, слюнил палец, а яд медленно проникал в его чрево. Шумахер в младые лета был личным библиотекарем императора. Как раз на исходе его жизни…
Один промельк, смятенная тень на лице, но проницательный тесть улавливает это. Он вовсе не пьян, Иоганн Даниил Шумахер. Он абсолютно трезв, каковым бывает всегда. На то он и немец, чтобы не терять головы и во всем и везде наводить надлежащий порядок.
— Твой черед настает, Йехан, — по-эльзасски мягко заключает он и кладет руку на плечо зятя. — Тебе бразды правления в Академии перенимать.
Тауберт внимает ему, потупив взор. Хорошо склонить голову в такой момент: и вроде почтение