был назначен куратором нового учебного заведения. Да дело не в славе, главное — великая польза Отечеству, ведь экое диво удалось сотворить. А Усть-Рудица? В стекольно-мусийной мануфактуре тоже не обошлось без Шувалова. Да и сей новый дом, возведенный за один год, явился не иначе как милостью того же Ивана Ивановича. Чего уж тут лукавить?!

Шумахер язвит, что Ломоносов-де окрутил молодого фаворита, точно Шувалов — красна девица. Чего же сам-то не окрутил? Али не вышло? То-то! На что уж тогда, десять-двенадцать лет назад, Шувалов был совсем отрок, а ведь узрел, что скрывается за вкрадчивой личиной советника канцелярии — сердцем своим чистым да прозорливым распознал. А к нему, Ломоносову, потянулся. Понятно, не сразу. Государыне к сердцу пригожего да сметливого юноши дорожку проторил всесильный Амур. А ему, Ломоносову, самому пришлось добиваться расположения Шувалова. И это было вовсе не просто, даром что от природы тот оказался любознательным. Любознательных пруд пруди, да многим ли хватает терпения, дабы следовать по тернистой стезе познания. Сперва увлек покусами да кудесами, затем — мусией да стеклом, а когда построил фабрику, научил господина камергера варить стекло и даже целую поэму о стекле сочинил, посвятив ее Шувалову. Так, образовывая и просвещая открывшийся для знаний ум, он, профессор Ломоносов, и добился своего, направив сердце и помыслы Ивана Ивановича на благо Отечества.

Шувалов — это дар судьбы, награда ему, Ломоносову, за долгие годы лишений и борений. Не будь Шувалова, его первейшего покровителя, совсем туго бы ему пришлось в противостоянии с Шумахером и его камарильей. Тут ни убавишь, ни прибавишь. Однако есть у этой драгоценной медали и оборотная сторона. Помогая ему, Шувалов, сам, возможно, не задумываясь над этим, создает и затруднения. Президент Академии — младший Разумовский, а старший Разумовский, как и Шувалов, — фаворит Елизаветы. Разве тут не возникнет противоборства, пусть подчас невидимого, тайного? И разве может не отразиться сие противостояние на его, ломоносовской судьбе, на его деяниях и прожектах?

Следя за снованиями Ивана Ивановича подле телескопа, Ломоносов ловит себя на почти отеческом чувстве, тем более что разница в возрасте тому соответствует. Ему вовсе не столь легко и радостно живется, камергеру Шувалову, как кажется со стороны. У него нежное, пламенное сердце. Оно без остатка объяло бы своим животворным огнем сердце любимой женщины. Но не все в его воле — приходится делить это сердце с соперником. Кто ведает, о чем он сейчас думает, младший по возрасту фаворит, глядя в телескоп на лик Венеры? Быть может, государыня, отославшая его восвояси, сейчас принимает в царской опочивальне своего старого друга и ровесника Алексея Разумовского…

Обследовав научные чертоги, все оглядев и потрогав в очередной раз, Шувалов переходит к просторному ломоносовскому столу, что расположен у окна. Подле на маленькой приставочке уже стоит кофейник, доставленный ключницей, и молочник. Сердце у Шувалова еще молодое, да токмо кофий без молочной разбавки да на ночь глядючи ни к чему. Так заключает многоопытный Михайла Васильевич, поглядывая на Шувалова, ровно отец — на сына: ему много надо здоровья, Ивану Шувалову, дабы достойно исполнять свои непростые обязанности.

Михайла Васильевич на правах хозяина подвигает ближе к гостю вазочку с постными заедками — знак того, что наступил Филипповский пост. Шувалов благодарно кивает, но к заедкам не притрагивается — потчевался у государыни. Разговор у них идет о том о сем. И тут между прочим Иван Иванович сказывает то, что повергает Ломоносова в уныние.

— Матушка государыня изволит напомнить, чтобы ты, Михайла Василич, был бы непременно на новогоднем машкераде и готовился рядить в фанты.

— В фанты? — пучит глаза Ломоносов, он в недоумении.

— Али забыл? — отхлебывая кофиек, жмурит глаза Иван Иванович. — Должок-то? Матушка не забыла.

Михайла Васильевич, вытянувшись дородным лицом, выжидательно молчит. Шувалов поводит округлым подбородком:

— Опосля «Гимна бороде» помнишь што было?..

«Гимн бороде» Ломоносов написал в позапрошлом, 1756 году. Этот стих вызвал с одной стороны негодование среди духовенства, а с другой — необычайный отзыв в обществе. Списки ходили по всем городам и весям, чиновные гонцы из Петербурга докладывали, что встречали их аж в Сибири. Спрашивается, почему? Чем был вызван столь необычный отклик? Да тем, что стихотворение попало в точку, точно пуля из фузеи.

В эти поры в Церкви обострились две крайности: одна часть духовенства отрицала напрочь все нововведения, доставшиеся в наследство от Петра Великого, в том числе экспериментальную академическую науку; другая, наоборот, внешне соблюдая церковные обряды и каноны, ханжески облачалась — в прямом и переносном смыслах — в мирское. Вот это и нашло отражение в «Гимне бороде».

Прототипов этих крайностей в жизни было немало, но ближе других к Ломоносову находились две персоны. Олицетворением одной послужил Димитрий Сеченов, епископ Новгородский и Великолукский. А олицетворением другой — Гидеон Криновский, священник дворцовой императорской церкви. Первый, в миру Даниил, был соучеником Ломоносова по Славяно-греко-латинской академии и еще тогда, в юности, отличался неукротимой запальчивостью: что не по нему — сразу в драку. С годами эта черта явно усилилась, а порой — о чем разносились слухи — доходила до фанатизма. Став епископом в Нижегородской губернии, Сеченов столь ретиво принялся крестить чувашских да мордовских язычников, что лупил их кадилом, ровно кистенем. А другой, Гидеон Криновский, оказавшись близ державного трона и обласканный императрицей, столь напитался мирским духом, что и на священника стал не похож: духами благоухает, пудрится, перстнями посверкивает, мирское платье под рясой носит. Короче, не духовное лицо, а франт, кои фланируют по Невской першпективе. И при этом ханжески клевещет на тех, кто порицает сие.

Крайности, как ведомо, сходятся. Меж концами согнутого в дугу железа при грозе искры пыхают. Так случилось и здесь. И Криновский, и Сеченов, закуся бороды, кинулись в Священный Синод. Синод углядел в «Гимне бороде» «непозволительную дерзость» и выступил с «всеподданнейшим докладом». Рассмотрев доклад, государыня безоговорочно приняла сторону Синода. Почему? Во-первых, потому, что она набожная и не смеет лишний раз перечить святым отцам, тем паче что Гидеон Криновский, придворный священник, с заутрени до вечери у нее на глазах и всем своим видом, не токмо словом, наставлял ее на сей шаг. А во- вторых, потому, что отцы Церкви, ведая ее, Елизаветы Петровны, нежную дочернюю память, не преминули помянуть в том докладе и родителя — да как! — дескать, Государь император повелевал, согласно Военному артикулу, «пашквилей сочинителей наказывать, а пашквильные письма через палача под виселицею жечь».

Призвав пред свои державные очи виновника смуты, то есть его, Ломоносова, государыня обрушила на него весь свой гнев. Криновский при сем не присутствовал. Был только Шувалов. Но, судя по речам государыни, тень Гидеона так и колыхалась у нее за плечами. Ведь державные уста произносили именно то, чем придворный священник хулил «натуралистов, афеистов, фармазонов», имея в виду ученых и грозя им анафемой. Иван Иванович всячески умасливал государыню, сводя все к тому, что стих тот досадный — всего лишь шутка, шутка и ничего боле. И мягонько так подводил к тому, чтобы матушка сменила гнев на милость. А он, автор «Гимна бороде», все больше супился да молчал, не зная, что говорить: лукавить не обучен, а на рожон лезть кому охота. Но в конце концов все-таки не выдержал. Досадно стало. Досадно не от запальчивости Петровой дщери, не от слов ее укорных, явно заемных. Досадно стало оттого, что государыня не видит явных противоречий. Великий родитель ее всячески насаждал просвещение и науку, радея о славе державы. В его поры и Церковь ратовала за го же. Феофан Прокопович, соратник Петра Великого, в 1721 году обнародовал «Духовный регламент», в коем возвестил, что обучение наукам не токмо допустимо, но и желаемо. А теперь что же — все вспять обратилось?

Напомнив государыне заветы великого отца, он, виновник смуты, неожиданно сбил ее с толку и незаметно из обвиняемого обратился, по сути, в обвинителя. Особа чувствительная и пылкая, Елизавета Петровна далеко не во всем следовала логике и под напором иных аргументов подчас терялась. Так произошло и теперь. А уж он, профессор Ломоносов, своего не упустил, дабы преподать урок державной особе. Ведь в своих одах он тоже не столько восхвалял ее, сколько наставлял.

Что он сказал тогда? Многое. Но главным было то, что, придав мысли блеск, он перевел потом на бумагу: «Создатель дал роду человеческому две книги. В одной показал Свое величество, в другой — Свою волю. Первая — видимый сей мир. Им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату