библиотеки. Символом этой недовершенности был двухтомник Шопенгауэра. Первый том стоял на полке, а второй торчал в боку пирамиды, и у меня не было сил их воссоединить. Пятьсот страниц безнадеги там, пятьсот здесь, и я между ними. Вот уже полгода.
«Но отчего бы тебе, дорогой, не взять просто в руки Евангелие и не открыть его?» — спросил трезвый, скучный голос с заранее переваренными возражениями в нем. Бог, конечно, есть. Только почему же тогда этот факт во мне никак не сказывается? Отдельно есть знание, что Бог есть, и отдельно — отчаяние. Смешно же думать, что у меня, ничтожного, могут быть силы и способы противостоять Его внушению. Не внушать Он не может, Ему не может быть наплевать даже на такого ничтожного, как я, имеющего всего одно достоинство — не пьет мочу. Чем, какой частью тела или сознания я так мучительно страдаю, если все во мне создано Им, всеблагим?! Гниет свободная моя воля? Да не хочу я никакой свободной воли и ни секунды не желаю ни против чего небесного упорствовать. Стопроцентно и с радостью признаю: тварь и раб! И не в первый раз признаю. От всех извилин и оригинальностей характера отказываюсь, только пусть больше так не болит! Но ведь даже если стану теперь на колени и буду двадцать часов биться головой об паркет и кричать «верю!», ни легче, ни светлее не станет.
А ты пробовал?
Я встал на колени. Ой, как худо!
Пришлось повалиться на бок. В привычной позе зародыша. Толстые колени подпирают сложенные вместе локти, кулаки подпирают подбородок. Что-то упирается в затылок, но это ничего. В этом положении полегче, а правым глазом можно даже видеть. Но лучше закрыть и его. И попытаться не думать.
В «Откровениях странника своему духовному отцу» всерьез рассуждается, что молитва должна быть непрерывной, если не спишь. Идешь — молишься, сидишь — молишься, ешь — тем более. Молитва — тоже суета. Мой способ лучше, надо или так расслабиться, или так сконцентрироваться, чтобы мышление прекратилось… ненадолго, судя по всему, это возможно. Только не попадаю ли я таким образом в выгребную яму нирваны? Вот они опять, мысли, — и завыла моя выя!
Но вставать я не спешил, микроскопически пошевеливался, пытаясь встроиться обратно в только что неловким внутренним движением потерянный паз, где мне было терпимо.
Есть мысли — значит, страдаю. Декарт, конечно, не прав. Нельзя сказать: если мыслю, значит, существую. В «если мыслю» грамматически уже заключен факт существования кого-то, некое существование признано, до обоснования. Ну и черт с ним, с Декартом! Меня сейчас больше волнует другое: неужто права великая культура великой моей родины! Жить — значит страдать? Только если страдаешь, живешь? Следует ли из этого, что все находящиеся в состоянии радости или получения удовольствия — мерзавцы, если не мертвецы? И всякая ли мысль должна причинять страдание? Ведь ежели да, то всякий глубоко и честно задумавшийся проваливается в страдание и должен кончать с собой просто от сознания, что оно, страдание, безысходно и бесконечно. И не кончающие с собой просто безмозглые существа. Но нет, есть же люди, способные одновременно и к углубленному размышлению, и несамоубийству.
Даже на ограниченном участке моей не самой полной в мире библиотеки я легко нахожу своим прижатым к полу взглядом книги, сочиненные этими героями. Сам факт наличия этих томов доказывает, что у их сочинителей было что-то, что позволяло им не убивать себя, хотя бы на то время, пока они пишут. Ясперс с его философской верой. Этот немец признается сразу, что живой веры в нем нет и бытие Божье он надеется ухватить для себя только умственными аргументами, не привлекая живое переживание. Без всякой веры и со скверным здоровьем протянул восемьдесят с лишним. А Бертран Рассел, вот он, синенький, рядом с Ясперсом, не веривший еще активнее, вообще не убивал себя, чуть ли не до ста лет. Почему? Состояние «быть» от состояния «не быть» даже для того, для кого они равноправны, отличаются на размер хлопот по приобретению второго.
Стокилограммовый зародыш тяжело передернулся на прохладном паркете. Вот лежу я здесь, простой постсоветский Кириллов, все ведь литературщина, фигуры среднеграмотной рефлексии. Это если присматриваться собственно к мыселькам, а как назвать эту муку… впрочем, сейчас легче, можно даже осторожно подняться с пола. И посмотреть, что это там тыкало мне в спину.
Обрушилась одна из угловых стопок пирамиды. Могло показаться, что партия отвергнутых книг хочет вмешаться в мое перемигивание с основной библиотекой. Рассмотрим состав послания: «Избранное» Олеши, второй том из собрания Валентина Катаева, «Скандалист» Вениамина Каверина, сборник басен С.Михалкова, сборник стихотворений Слуцкого, «Разгром» Фадеева. Сборник прозы моего собственного сочинения. Как ни группируй, как ни выстраивай эти томики, не тянет посылка на роль месседжа. Мне явно легчает, отметилось в голове: проснулась способность к мелкому ехидству. Подножием этой стопки был К.С. Льюис. На обложке большими золотыми буквами написано: «Любовь, страдание, надежда». СТРАДАНИЕ! Волна бледной радости всколыхнулась внутри, и стало понятно, сколь многое во мне этой радости жаждало. Не зря я сегодня, как стриптизерша вокруг своего шеста, извивался на полу вокруг несгибаемого понятия — «страдание». Слово это, придя в резонанс с тем, что испытывал я, интеллектуально пластаясь по паркету, само рванулось ко мне и сбросило воздвигнутый над ним бумажный саркофаг. Прежде бывало так, что, подойдя к книжной полке, ни с того ни с сего вдруг вытаскивал тот или другой том и с удивлением обнаруживал, что именно это мне и было нужно. Так ребенок начинает корябать ногтем стену в поисках необходимого организму минерала. Здесь же было даже круче.
Книги, которые приходят к нам сами, следует уважать. Нельзя их отталкивать, тем более когда они являются прямо с огромным плакатом над головой, на котором обозначена твоя главная проблема. Однако морщина смущения прошла по душе, Льюис ведь даже не католик — англиканский, то есть протестантский, проповедник. Уместно ли человеку православной культуры… брось дурачиться, был мне трезвый голос от меня самого. Ты, суетливый совок, давно ли ты последний раз был в церкви? Не на пасхальной службе, а так, просто по душевной необходимости? Почитал Брянчанинова и уже равняешь себя с самим Крупиным! Но ведь нельзя же так просто перебегать на сторону тех, кто опоясался соображением, что православное богословие как-то простовато, не воздвигло произведений, предусматривающих узду и стойло для любого вида и способа рефлексии. Что нет в Православии своего Фомы Аквината.
Самое интересное — мгновенно выяснилось: Льюис никакой не проповедник, в том смысле, что не священник. Мне было приятно, что, читая его, я не совершу большого преступления против родной веры православной. Даже с учетом того, что не имею права признать себя верующим человеком.
Открыл наугад, как при школьном гадании, на что натолкнется взгляд: «Всякий знает, что пост и голод — разные вещи. Пост включает в себя усилие воли, и награда его — сила, а опасность — гордыня… аскетические упражнения, укрепляющие волю, полезны лишь до тех пор, пока воля наводит порядок в нашем обиталище страстей, готовя дом для Господа. Они полезны как средства, как цель они ужасны — подменяя аппетит волей, мы просто сменим животное естество на естество бесовское». Мама родная! Вот оно в чем дело! Вот оно куда гнет, мое голодание! И ведь что-то подобное я чуял, что-то отвратное было в тихом самодовольстве этих аскетских успехов. Иллюзия телесной неуязвимости. При любой неудаче возможность укрыться в недрах здоровья. Суррогат бессмертия. Поэтому, когда в идеальной поверхности вдруг появилось крошечное отверстие, на весь огромный организм напала паника.
Несколько дней мне казалось — я набрел!
Я читал умнейшего англичанина Льюиса и вспоминал другого, столь же симпатичного англичанина Честертона. Всегда приятно видеть разумно верующих людей. Особенно меня тронула глава о рае. Когда-то я носился с мыслью составить антологию по этой теме. Мне было обидно за рай еще со времен первого знакомства с «Божественной комедией». Раю перепало так мало внимания в сравнении с адом, что это требовало, на мой взгляд, исправления. Но потом я натолкнулся на книжку Борхеса-Касареса по этой теме и почти охладел, а добил мой замысел Джулиан Барнс. Удивительно, ему удалось описать жизнь в раю так, что туда по-настоящему захотелось попасть. Оказывается, в раю имеются и радость, и разнообразие и допускается свобода воли. Льюис же придумал даже, что делать с бессмертием животных, иногда ведь люди привязаны к домашним питомцам не меньше, чем к человеческим своим родственникам. Как-то у одной старушки спросили, хочет ли она в рай; она спросила: а есть ли там собачки? Если есть, тогда она согласна.
Мое слегка умиротворенное состояние, возникшее благодаря пробившемуся ко мне англичанину,