Узкого, где церковные купола ослепительно сияют в лучах первого зимнего солнца, а рядом – бывшее имение Трубецких (бывший санаторий ЦЕКУБУ), ныне санаторий Академии наук, куда милиционер не пустил нас «осмотреть архитектуру», потому что «вы же видели табличку: посторонним вход воспрещен...». Барский дом середины XVIII века, перестроенный в конце XIX, конный двор, пруды, беседки, дорожки, темные аллеи... Вольно там гулять честным академикам, но для объективности добавлю, что и менее ученый люд туда проникает со стороны микрорайонов Ясенева через глухие парковые просеки, ведь невозможно же всю землю огородить, никакой проволоки не хватит... Лезут через забор и распивают на скамейках портвейн, нарушая тем самым тщательно продуманную систему отдыха и умильной подмосковной тишины.
Мы свернули влево от милицейского поста и прошли под золотыми куполами церкви Анны (1698), где, по одним слухам, хранились после Второй мировой войны «идеологические архивы Геббельса» (?!), а по другим – рукописи русских религиозных философов, оказавшиеся там во время капитального ремонта института философии, что ли? Или во время затянувшейся инвентаризации фундаментальной библиотеки того же института... Не знаю... Я ничего не знаю... Я чрезвычайно далек от всяческой «философии». От «политики» я еще дальше, но я это уже сто раз твердил тебе, Ферфичкин, так что не желаю повторяться... Мы свернули влево от милицейского поста, охраняющего покой бывшего имения Трубецких, и я, предвкушая удовольствие, повел своих спутников осматривать желтое полуфабричное здание, постройку начала века, где в прошлый раз стояла бутафорская полевая кухня зеленого цвета, и надписи имелись с «ерами» и «ятями», приготовленные, видать, для киносъемок о том времени, когда рабочие бунтуют, или началась Первая мировая война, или уже закончилась и идет новая война, гражданская, где россияне убивают друг друга. Рядом с желтым зданием существовала симпатичная мещанская слобода: герань на подоконниках, пьяница с гармошкой пристает к двум старухам, лузгающим семечки на скамейке у ворот, слово «поссовет» и сельский магазин с непременным выбором случайного дефицитного товара. В прошлый раз это были настоящие итальянские макароны из пшеницы твердых сортов. Вот так-то...
Обо всем этом я жарко толковал своим спутникам, но выяснилось, что первый устойчивый снег покрыл развороченное бульдозерами пространство, и от того, что здесь раньше было, осталась лишь сварная пирамида за железной оградой с перечнем жителей этой местности, погибших в боях с немецко- фашистскими захватчиками. Я был искренне огорчен. Я извинился перед своими спутниками, и мы пошли прочь от наступающих бетонных небоскребов Ясенева. Нас было трое: я, моя жена и Д.А.Пригов. Добрый Дмитрий Александрович, чтобы утешить меня, рассказал, что он переехал в Беляево с Мытной улицы в начале 1966 года, ранее проживая в дикой коммуналке. Переехал в роскошный трехкомнатный кооператив. Тогда все здесь было чистым полем, везде росли грибы, зрели ягоды, к шоссе лепились села и деревеньки, а небоскребы были лишь при метро «Беляево» в количестве трех штук, самого же метро «Беляево» еще не было, и конечной станцией метрополитена являлись «Новые Черемушки», названные так в честь экспериментального микрорайона, давшего имя всем подобным микрорайонам во всех крупных городах Державы. Д.А. сказал, что в 1966 году он ходил в Узкое пешком, и тогда вокруг бывшего санатория ЦЕКУБУ не было никаких решеток, а я сказал, что в 1966 году учился в Московском геологоразведочном институте и жил в общежитии на улице Студенческой, где пьянствовал и дрался, а моя жена сказала, что в 1966 году она перешла в 10-й класс спецшколы с филологическим уклоном, у них был свой театр, и они ставили «Розу и Крест» А.Блока. Школа эта тоже находилась на улице Студенческой, и мы немного поговорили о том, что вполне могли встретиться и познакомиться уже тогда, после чего направились домой, где читали стихи и ели утку, тушенную с гречневой кашей. Утка была чуть-чуть жирноватая, но ничего, вкусная, пили вино «Медвежья кровь», слегка сладковатое, отчего я предложил всем присутствующим разбавить его водой, как это делали древние греки и Евгений Харитонов, смотрели «Голубой огонек», изрядно скучноватый, аморфноватый и безвкусноватый, говорили о том, как упал уровень «Голубого огонька», – то ли было тогда, когда во всем своем блеске еще сияли славные имена! Мы были довольны своим существованием, как те мещане, которые жили в ныне развороченной бульдозерами слободе. Мы знали, кто есть кто. Да нас ведь и самих голыми руками не возьмешь: Д.А.Пригов прочитал свежесочиненные славные строки, тем самым лишний раз напомнив, что он – поэт; жена, опохмелившись, до самой прогулки упорно работала над водевилем «Коррида»; мне все равно, Ферфичкин, кто я такой, но ведь сам видишь: тоже тружусь, сочиняю тебе послания. Хорошо было нам с похмелья и оттого, что к нам в гости пришел друг, и мы все трое наслаждаемся милым разговором, обедом и первой программой Центрального телевидения, а за окном бушует вьюга, разыгравшаяся к вечеру в противовес дневной идиллии – солнцу, тишине, снежной загородной благости, а на окне – кремовые шторы, и... и простите, бабы Мариши, что ваше явление на свет моих посланий к Ферфичкину – вновь откладывается. Простите за беспокойство и не сердитесь, не сердитесь за промедление, побудьте еще чуток там, где вы сейчас находитесь, перед тем как на краткий миг высунуться на сии страницы, которые ваш внучек исписывает тупым карандашом на исходе вечера, преобразующегося в ночь, такую же ночь, как тогда, много лет назад, когда питерская пушка грохнула, возвестив миру рождение мира нового, другого, небывалого, необыкновенного, чудного, волшебного, фантастического, многообразного, яркого, звонкого, драматического, трагедийного, жизнеутверждающего, целиком устремленного в будущее, мира моего, вашего, нашего...
Эх, бабы Мариши, бабы Мариши!.. А ведь вы не любили меня, я вдруг понял это сейчас с необыкновенной ясностью. Вы обе были совершенно разные, и обе меня не любили. Что ж, буду откровенен до конца: я, пожалуй, тоже вас не любил, если уж признаваться во всем до конца, что я тщетно, ой как тщетно пытаюсь сделать...
9 ноября 1982 года
Совершенно не понимаю, по какой причине я вчера разнылся о якобы нелюбви ко мне обеих покойных бабушек. Наверное, сказалась генетическая привычка нашей семьи к лицедейству и кривляниям. Кривляться и лицедействовать у нас в семье любили все от мала до велика: и я, и сестра, и мама с папой, и тетка. Деды с прадедами, я полагаю, тоже не чурались этой вполне извинительной человеческой слабости, иногда переходящей в талант... А вот интересно, когда мне все-таки надоест тянуть резину, описывая никому не нужных старых хрычей и себя, практически тоже мало кому нужного? А вот как жизнь вмешается, тотчас все и прекратится... Ведь да? Ведь так?.. Последние фразы суть не продолжение кривляний, а содержат вполне резонный вопрос: что такое сочинительство, нужно ль оно кому, как его определить и возможно ли это (определить)? А вдруг уж и нельзя пускаться в свободный полет, а следует, согласно правилам, взять чистенькую бумажку, описать поезд на Москву и как один человек, твой, допустим, товарищ или просто какой-нибудь посторонний человек, что-то такое рассказывает, а остальные пассажиры слушают и тоже что-нибудь рассказывают, имея сюжетные биографии, а поезд идет да идет, вступая в русские просторы. И не просто идет, а идет
Нужное подчеркнуть, но ничего из вышесказанного не будет, ибо я пустился в свободный полет, то есть – не полет, что это я заладил ерунду: «полет, полет», безвкусица этот «полет»... не полет, а – просто... Просто, значит, пишу вот, валяю тут кой-чего. Ты что теперь пишешь, Женя? Да так, пишу вот, валяю тут, значит, кой-чего... Просто... АВТОХАРАКТЕРИСТИКА: сам не то чтобы вялый и безвольный, а – замкнутый и герметичный. Однажды я уже высунулся в этот открытый мир, и меня там так хорошо угостили палкой по морде, что я тут же отчалил в свою нору за штору. Не знаю, как там у других, а нам с женой любо в двухкомнатной кооперативной квартире, за этой шторой, а отнюдь не на улице, где всяк тебя норовит пихнуть, спеша, а то и волком смотрит, набычившись, совершенно как неродной...
Вот почему и понадобилось мне, Ферфичкин, вынуть из сундучка фотографии