этой злости не вижу, и у первого ее нет у докладчика. А должна она быть, должен он злиться и на нас, и на себя в первую очередь, а у него все гладко и все хорошо. Чему радуешься, товарищ секретарь? Чему, скажи нам? Тому, что дали прирост на полтора процента? Разве под Москвой фашиста так гонят? Разве там был план — гнать столько-то километров в сутки? Нет! Гонят, пока ноги несут, пока руки винтовку держат. А мы? Выполнили план — и довольны. Герои! Не герои мы…
Пермяков резко махнул рукой. Шапка слетела с трибуны, но он и не заметил этого.
— Вот сюда к нам люди приехали с Днепра, с Донбасса. Стыдно сказать, а вижу — они жарче берутся. Почему? Квалификация у них такая же, как наша, а разница меж нами есть. Мы слышали про войну, а они видели ее. Обожгла их война, а нас еще нет, не у всех еще душа загорелась, не все еще разозлились, а хорошая эта злость, она от любви происходит, от любви к Родине нашей, к партии нашей, народу нашему, — а вот у тебя, товарищ секретарь, не вижу я ни любви, ни злости…
Пермяков умолк. Заметив, что шапки на трибуне нет, он поискал ее глазами, поднял и пошел на место, еще более суровый, чем в начале своей речи.
В зале стало совсем тихо. Председатель не сразу вспомнил, что нужно предоставить слово следующему оратору.
Когда он назвал очередную фамилию, никто не отозвался. Председатель назвал другую — тоже молчание. Он беспомощно посмотрел на секретаря парткома. Тот ответил ему смущенным и злым взглядом.
Шатилов не собирался выступать — его смущало присутствие Ольги, сидевшей рядом, — но слова Пермякова взбудоражили его. Он сам не помнил, как поднялся на трибуну. Только тогда он попросил слова, и председатель, взглянув на его обожженное лицо, кивнул ему головой.
— Товарищи! — почти крикнул Шатилов. — Старик прав. Есть разница между этим — видеть войну и слышать про нее. У нас в Донбассе было то же. На полные обороты не сразу раскачались. А вот когда первая бомба упала на завод, когда увидели смерть своих товарищей, на работу набросились, как звери, потому что когда горит изнутри, душу жжет, то жара от печи не чувствуешь.
Вот сегодня пришло письмо с фронта от нашего товарища, секретаря партбюро Матвиенко, коротенькое письмо, но послушайте, что он пишет.
Шатилов достал из кармана пиджака маленький листок, развернул его и прочел.
— Что можно добавить к этому письму? — спросил он. — Вот что: нет у нас тыла, нет и не должно быть. Фронт там, фронт здесь, и за линией боев, в тылу у врага, тоже фронт — подпольный, партизанский. Три фронта у нас, вся страна, от края до края, — один сплошной фронт. Бойцы наши воюют по-рабочему, давайте же и мы работать по-военному. Мы ехали сюда по путям, залитым кровью, не для того, чтобы отсиживаться, хотя есть и такие среди нас, что не идут на завод, подыскивают работу полегче. Мы ехали сюда, отступали сюда, чтобы наступать отсюда! Тяжело оставаться здесь, когда руки твои винтовку просят, но так приказала партия — здесь тоже линия огня. Так что же мы ответим товарищам нашим бойцам, будем работать по-военному?
— Будем! — выдохнул зал.
— А раз будем — жестче надо требовать с себя, с товарищей своих, с руководителей наших.
Шатилов вернулся на свое место.
И снова по вызову председателя ни один из записавшихся ораторов не вышел на трибуну. Вместо них поднимали руки и выходили другие. Требовали газа для печей, горячих слитков для блюминга, металла для специальных цехов. Требовали хороших докладов, постоянной связи с фронтовиками, самоотчетов коммунистов.
На трибуну поднялся Макаров. Он давно ждал момента, чтобы как следует задать Ротову за обращение с людьми и за стиль руководства, но сейчас, после горячих выступлений Пермякова, Шатилова и многих других, это показалось ему слишком мелким.
— Я спрашиваю секретаря партийной организации, за что он отчитывается — за работу завода или за партийную работу? — сказал Макаров и повернулся к президиуму.
Секретарь парткома недоуменно пожал плечами:
— У вас что, вопрос или выступление?
— Вопрос перед выступлением, — ответил Макаров и замолчал в ожидании ответа.
— Ответьте, Иван Гаврилович, — вежливо, но твердо попросил председатель. — Раз товарищ спрашивает, значит, нужно ответить. Чего нам здесь проформы придерживаться — когда вопрос, когда выступление…
Секретарь парткома поднялся.
— О нашей работе судят по результатам, — нравоучительно сказал он. — Хорошо работает завод, значит, и партийная работа на высоте.
— А кто вам сказал, что завод хорошо работает? — снова спросил Макаров. — Все выступавшие говорили, что они могут работать лучше, а раз это так, то они работают плохо. Значит, и вы работаете плохо. Я, например, услышал в докладе обо всем, кроме того, о чем хотел услышать. Вы выступали, как может выступить на торжественном заседании директор завода, позволяющий себе по случаю праздника забыть о недостатках. О партийной работе мы вообще ничего не слышали.
Повернувшись к залу, Макаров увидел напряженное лицо Пермякова, приставившего к уху ладонь, и блестящие глаза Шатилова.
— Я сам был секретарем небольшой партийной организации, но делал большие ошибки. Когда цех работал хорошо, я ходил козырем: это моя работа! Когда дело не ладилось — показывал на хозяйственника: его это работа. Мне указали на мою ошибку, и я ее осознал. Вы, товарищ секретарь парткома, совершаете сейчас такую же ошибку. Завод выполняет план, потому что наши советские люди не могут работать иначе, когда решается вопрос, быть или не быть первому в мире социалистическому государству. А какова в этом наша доля? Вдумайтесь — и увидите, что невелика. Многие из сидящих здесь — просто рядовые, а они должны быть в авангарде, вести за собой, как ведут сталевары Пермяков и Шатилов. Это им принадлежит лозунг: мартен второй должен стать мартеном первым. А вы сами не зовете вперед. Почему в докладе ничего не было сказано о передовой технике? Об автоматике, внедрение которой прекратилось с начала войны? Почему смягчен вопрос о партийной учебе, о кандидатах, просрочивших свой стаж? Мне кажется, что бы, считая работу завода хорошей, позволяете себе работать плохо. А вам это не кажется, товарищ секретарь парткома?
В зале поднялся шум. Макаров не понял, одобряют его или порицают.
Секретарь парткома порывисто встал.
— Это что, обвинение? — спросил он.
— Да, это обвинение в плохой работе. Я лично очень доволен, что нахожусь на общезаводском партийном собрании. Это позволило мне увидеть вас. До сих пор я вас не видел, в цехе вы не были ни разу.
— Вам не кажется, товарищ начальник цеха, что вы клевещете на партийную организацию завода? — едва сдерживаясь, спросил секретарь парткома.
— Нет, не кажется. — Голос Макарова звучал ровно. — Я утверждаю, что если бы у вас лично не было чувства успокоения и партийная работа была на высоте — и завод бы работал лучше, производя больше брони, снарядов, полосы для патронов. Вы слушайте, что говорят они. — Макаров показал в сторону людей, сидевших в зале, и сошел с трибуны.
— Я предлагаю немедленно обсудить поведение товарища Макарова, — обратился к собранию секретарь парткома.
В зале снова поднялся шум, и, когда он стих, из задних рядов раздался громкий, четкий голос:
— Разрешите мне, товарищ председатель?
— Гаевой! — пронеслось в зале раньше, чем Макаров сам догадался, что это именно он.
Гаевого на заводе знали многие, не забыли за шесть лет и не забыли бы еще долго. Он неторопливо шел к трибуне в своем неизменном пальто, которое теперь сидело на нем мешковато, и в кепке, чуть сдвинутой набок. Его останавливали, пожимали руки. Шатилов вскочил с места и обнял его, как родного.
Ротов с нескрываемым удивлением смотрел на Гаевого. Откуда он взялся? Наверное, прямо с поезда на собрание. Это на него похоже.