— Увидимся! — дружелюбно кивнул Тимохин. Потом с тоской поглядел на прорубь.
— Что ж делать! — проследив его взгляд, сказал Зиновий. — Кто ж знал, что такие придут холода!
Тимохин походил у проруби, поглядывая в тёмную, дымящуюся воду. Потом он вернулся к нам. Воротник его от инея стал белым.
— Даже воротник поседел от ужаса, — сказал Тимохин.
— Вы же говорили, что вы морж! — недовольно проговорил Яков Борисыч.
Тимохин неопределённо пожал плечами.
— Когда ты… роль тому типу обещал? — подошёл ко мне Зиновий.
— Когда… антенну с его дома снимал.
— Да ты у нас орёл! — усмехнувшись, сказал Зиновий. Я вспомнил вдруг плачущего Ратмира, потом оставшегося у общежития Василия Зосимыча…
«Да, — понял вдруг я, — что-то много я сделал не того на пути к своей блестящей карьере!»
— А может, можно без проруби? — сказал я, но никто даже не обернулся в мою сторону.
— Да тут метра полтора глубина, — подходя, сказал бригадир осветителей. — Ну что, Яков Борисыч, можно начинать?
Яков Борисыч, ничего не отвечая, отошёл от него и стал ходить вдоль автобусов.
— Солнца нет — мгла какая-то! — нервно взмахнув рукой, сказал он.
Мы ждали часа два, замёрзли, но солнца не было. Все сели в автобус, поехали обратно. Наверху я вылез, пошёл домой.
Отец сидел дома, что-то писал. Увидев меня, он положил ручку, виновато улыбнулся. Я подошёл к нему, он обнял меня за плечи. У меня почему-то глаза вдруг затуманились слезами, я, чтобы с этим покончить, стал разбирать буквы на листе бумаги. Оказывается, отец писал:
Увидев, что я читаю, отец виновато улыбнулся, потом наморщился.
— Вот чем приходится заниматься вместо науки! — Он вздохнул.
В одиннадцать мы легли спать, но я не спал. В голову всё возвращалась мысль, которая в первый раз пришла на реке, и с ходу подкосила: «Что-то много я сделал не того на пути к моей блестящей карьере!»
Я снова вдруг увидел, как Ратмир заплакал и, сморщившись, бежит к автобусу, впрыгивает… Как уходят после разговора со мной Василий Зосимыч и Любовь Гордеевна — маленькие, под ручку, тёмные на фоне солнца…
Да-а! Если б даже светила мне блестящая роль, которая прославила бы меня на весь мир, — всё равно нельзя было делать того, что я сделал!
И это ведь только то, что я помню… Наверняка есть что-то ещё!
У отца было всё время тихо, и вдруг громко щёлкнул в стене выключатель, только я не знал: было там у него темно или стало?
«Ну конечно, не всё! — понял вдруг я. — А отец? Приехал к отцу и ни разу с ним по-настоящему не поговорил. А он, наверное, мучается, думает, что я не простил ему его… отъезд!»
Я встал, пошёл по длинному общему коридору на кухню, чтобы попить. Я открыл в темноте медный кран, подставил руку и вздрогнул — вода была абсолютно ледяная!
А завтра утром Тимохину прыгать в прорубь! В такую воду! Я стал дрожать. Конечно, артист-то не утонет! Но герой-то утонет, и зрители будут думать, что так и нужно.
Да-а-а… Видимо, автор довольно мрачный человек. Но я-то почему должен его мрачности помогать?
Я вспомнил, как перед самым Новым годом мы под предводительством нашего дворового вожака Макарова проводили задуманную им операцию «елки-палки» — отбирали на платформе у приехавших ёлки. И как я хотел тогда уйти, но не ушёл!
…Но ведь поклялся же себе, что участвую в таком деле, с которым несогласен, последний раз!
Оказалось вот — не последний!
А может, фильм получится в конце концов хороший?
Не знаю! Не знаю… Но моё участие в нём меня не устраивает!
И так совесть нечиста: Ратмир, Василий Зосимыч — и вот ещё человек с моего ведома падает в прорубь?
Нет уж! Пусть без меня!
Завтра с утра поговорю как следует с отцом, потом поеду и привезу им Ратмира! Вот так.
Но, сильно замёрзнув без одежды на кухне, я яснее ещё представил, какой страх испытывает Тимохин, падая в прорубь!
«Но я-то больше в этом уже не участвую!» — вспомнил я.
Ну и что? Легче всего сказать: «я не участвую» — и всё!
Может, конечно, им виднее. Но это легче всего сказать: «им виднее» — и всё!
Я вспомнил вдруг, как водитель, выскочив из машины, сбил двумя ударами зазевавшегося прохожего, как он стоял долго, стряхивая пиджак… Но тогда-то всё вышло неожиданно, но сейчас-то впереди целая ночь, можно что-то ведь сделать?
И постепенно прояснилось то, что я должен сделать немедленно! Залезть тихо на крышу дома Василия Зосимовича и поднять антенну (тем более что я это ему обещал!).
А завтра автобус съедет на лёд, Тимохин выйдет, вздыхая, поднимет голову — и вдруг увидит антенну.
— Стоп, стоп! — закричит Яков Борисыч.
«Ну и что? — подумал я. — Снова залезут, снова снимут антенну, и съёмка пойдёт дальше. Всё бесполезно! Да? — Я разозлился. — Многие так говорят: «Но это же бесполезно» — и ничего уже не делают!
Легче всего сказать «но это же бесполезно». Ну и что? Всё равно должен я это сделать!»
Я посмотрел в окно. Ярко светила луна. С жестяного навеса, накрывающего ступеньки, ведущие в подвал, тихо летел, сверкая, мелкий снег.
Да… Не хотелось бы иметь дело с железом в такой мороз!
Я посидел ещё в кухне, потом пошёл в комнату, оделся, взял в столе плоскогубцы и вышел. Мороз был острый и какой-то неподвижный. Снег скрипел гораздо резче, чем днём.
Сдвинув в снегу калитку, ведущую к дому Василия Зосимыча, я тихо взял лежащую у сарая лестницу, стащил с крыши сарая шест с антенной, потом разгрёб снег, нашёл проволоку… Потом, тихо приставив лестницу к дому, полез. Я залез наверх, посмотрел — реки внизу не было видно.
Я стал прикручивать шест к трубе — и вдруг внизу раздался скрип!
Всё! Василий Зосимыч проснулся! Наверно, услышал. А может, увидел мою тень, от луны!
Сейчас он выйдет… захватив ружьё! Я видел — у него на стене ружьё. Он уже старый, боится воров — и вдруг видит перед окном чью-то тень! Я стал прятаться в снег. Лицо, руки по локоть были в снегу. Я ждал. Было тихо. Рука прилипла к железу — я с острой болью её отодрал.
Я посидел тихо ещё минуту, потом, взяв в руки трос, стал сползать с краю. Балансируя на корточках на краю, я ввинтил штырь в резьбу…
Потом, напрягшись, я медленно поднимал высокую антенну…