Мира помолчала, глядя на него исподлобья.
– Ладно. Сегодня ей не скажу… Было ясно, что большего от нее не добиться. Фандорин откинулся назад, закрыл глаза. Какой тяжелый, нескончаемый день, думал он, чувствуя себя постаревшим на десять лет.
Глава двадцать вторая
Много шума из ничего
Мне еще не исполнилось семи лет, а будто семьдесят, думал Митридат, глядя на жалкое папенькино лицо. Слезы высохли сами собой – все равно по части слезообильности за родителем было не угнаться. Да и о чем плакать? Ну их всех, с их жизнью, если тут такие дела творятся. Лучше умереть. Только Данилу с Павлиной жалко.
Видно, что-то такое проступило в его лице – Алексей Воинович попятился, потер рукой лоб, словно хотел вспомнить нечто, но не мог.
– Шишку родительской любви расчесываешь? – усмехнулся Маслов. – Это самоновейшее немецкое открытие – будто все качества человеческой натуры в шишках черепа проступают. Ты бы лучше шишку решительности в себе развил. Мне понадобятся доказательства твоей преданности.
Папенька в ужасе поворотился к тайному советнику:
– Я?.. Вы желаете, чтобы я… сам? Нет, увольте! Я не смогу! Ведь это единокровный сын мой!
И рухнул на колени, руки по-молитвенному сложил, зарыдал в голос.
Маслов назидательно сказал:
– Следовало бы. Чтоб еще крепче тебя привязать. Но ведь ты и вправду не сможешь, только шуму да грязи понаделаешь. Я и сам на этакие дела не умелец, – признался он. – На то свои мастера есть. Соврал я давеча, будто один приехал. Тут на почтовой станции, близехонько, мои людишки ожидают. Они все и исполнят. Не трясись, мои чисто работают. Ты вот что, завтрашний министр, ты его за руку возьми, чтоб не вырвался, да рот заткни – только от тебя и нужно.
Митридат не стал ни кричать, ни метаться – такое на него сошло ко всему безразличие. Папенька, бормоча молитву, прижал его к себе, на уста наложил горячую ладонь. Укусить, что ли, вяло подумал Митя.
До кости, чтоб память о младшем сыне осталась. А, ну его…
– Вот и хорошо, вот так и славно, – приговаривал Прохор Иванович, доставая из кармана бутылочку. – Еще одно германское изобретение, потолковей черепных шишек. Средство для усыпления. Я химическую науку превыше всех прочих ставлю, истинная королева учености.
Смочил платок, накрыл им Митино лицо. На макушку часто-часто капали папенькины слезы.
Платок пах резко, противно. От вдоха внутри черепа пробежало щекотание, закружилась голова.
– Все дальнейшее без тебя устроится, – доносился издалека голос Маслова и с каждой секундой отдалялся все дальше и дальше. – Ты мне только помоги его завернуть и до саней донести. Отрок хоть и невеликий, а все ж пуда полтора весит. Мне же лекаря больше двадцати фунтов поднимать не дозволяют…
И еще потом послышалось – уже не поймешь, наяву ли, во сне ли:
– И похоронами сам озабочусь. Тут у вас Ново-Иерусалимский монастырь близко. Место намеленное, тихое. У меня там человечек свой. И закопает, и крест поставит. А ты, если пожелаешь, можешь после каменную плиту заказать, как положено…
А дальше Митя уже ничего не слышал, уснул. Без сновидений, без кратких смутных пробуждений, которые сопутствуют обычному сну. Просто отяжелели и упали веки, а когда открылись снова, он увидел над собой серое покачивающееся небо.
Фыркнула лошадь, что-то звякнуло – должно быть, сбруя.
Рассвет. Сани. Едем.
Более длинные мысли мозговая субстанция производить пока отказывалась, потому что пребывала в онемении. Во рту было еще хуже – так сухо, что язык шуршал о небо.
Митридат похлопал глазами, и от этого нехитрого упражнения взгляд стал яснее, а мысли чуть длиннее.
Платок с пахучей дрянью. Маслов – Великий Маг. Папенькины мечты осуществились. Ново- Иерусалимский монастырь. Не довезли еще?
Он приподнялся, увидел спину ссутулившегося возницы. Присыпанную снегом пелерину плаща, высоко поднятый воротник.
Это не Прохор Иванович. Тот в плечах поуже. Должно быть, мастер страшных дел, про которого говорил тайный советник.
И зачем только очнулся? Чтоб новую муку терпеть?
Тут возница обернулся, и Митя сразу понял, что новых мук не будет, потому что он уже отмучился и пребывает если не в лучшем из миров, то во всяком случае на пути к нему.
Лошадьми правил Данила Фондорин, и лицо у него было, хоть усталое, но чрезвычайно довольное.
Это у греков Харон (подумал еще не совсем оттаявшей головой Митридат), потому что в Греции всегда тепло и Стикс зимой не замерзает. А у нас Россия, у нас нужно на тот свет по льду ехать, на санях.
– Данила Ларионович, – спросил он скрипучим голосом, – он и вас убил? Вы теперь тут пристроились, Хароном? Или нарочно меня встречаете, чтоб я не боялся? А я и не боюсь.
– Ничего, – ответил Харон-Данила, – сонная дурь из тебя скоро выветрится, на холоде-то. Я по запаху понял, – он тебя спиртовым раствором белильной извести одурманил. Одного не пойму – зачем Маслову тебя живым в землю закапывать? Чем ты ему-то насолил? Неужто и он итальянцу служит? Невероятно!
Живым в землю? Это в каком смысле?
Однако учтивость требовала сначала ответить на вопрос собеседника, а потом уж спрашивать самому.
Митя и хотел ответить, но от сухости закашлялся. Зачерпнул с санного полоза снежку, проглотил. Стало полегче.
– Так Маслов и есть Великий Маг. У него на копчике двойной крест. Метастазио – злодей сам по себе, а этот сам по себе.
Фондорин присвистнул.
– Погоди, погоди, друг мой. Как так? И откуда ты про копчик узнал? Я ведь не успел тебе рассказать про сатанофагский обряд посвящения: как члены капитула наносят человеку в маске, своему новому Магу, тайные знаки – два на место рогов, один на место хвоста.
– Не успели, – сварливо сказал Митридат. – А кабы рассказали, все иначе бы сложилось. Не полез бы я прямо к волку в пасть, не остался бы сиротой!
– Что я слышу! – вскричал Данила. – Что стряслось с твоими почтенными родителями?
– Маменьки у меня по-настоящему никогда не было, – тихо ответил Митя. – А папенька… Он теперь тоже брат Авраама. Который своего сына Исаака не пожалел. Наверно, и выше того поднимется – прямо в члены Капитула…
Фондорин открыл было рот, да тут же и закрыл. Кажется, решил погодить с дальнейшими вопросами. Вместо этого пробормотал:
– Mauvais reve![15] Alptraum![16] От упоминания о сне Митя вздрогнул, опасливо спросил:
– Данила Ларионович, а вы сами-то мне не снитесь? Вы наяву или как? Меня же, вы говорите, заживо закопали? Откуда ж тогда вы взялись?
Фондорин откинулся назад, оперся на локоть. Вожжи бросил, и лошади побежали медленней, зато веселее.
– Расскажу, все расскажу, ехать еще далеконько, – пообещал Данила, хмурясь. – То, что ты мне поведал, меняет очень многое. Тут думать надо… Но сначала выслушай мою удивительную повесть, прочее же оставим на после… Расставшись с тобою и вверив свою участь слугам закона, я пребывал в глубокой печали и задумчивости. О чем, иль верней, о ком я размышлял в тот ночной час, догадаться нетрудно. О той, которая, подарив мне краткий миг блаженства, навсегда со мною рассталась. О тебе же, каюсь, не помышлял вовсе, ибо почитал тебя в совершенной безопасности и не мог даже помыслить, что собственными руками вверил бесценного друга кровожадному чудовищу. Вот оплошность, если не сказать